Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

Н. В. Барковская. Екатеринбург 

«Пьяный красный карлик не дает проходу…»: Мотив вина в поэзии А. Блока и А. Белого 

Мотив вина обладает огромной символической валентностью, он сочетается буквально со всеми сквозными темами (любовь, сон, смерть, Бог, дьявол, город) и мотивами (влага, метель, огонь, змея и т. д.) А. Ханзен-Леве даже не выделяет его отдельно, описывая мотивную структуру русского символизма.[180]Ограничив себя в материале исследования, мы проследим трансформацию мотива вина только в лирике А. Блока и А. Белого, наиболее полно воплотивших символистский миф о мире, как в возвышенном, так и в гротескно-карнавальном вариантах. 

1. Образ «Пьяной вечности».Мотив вина связан с дионисийским священным экстазом, позволяющим преодолеть ограниченность отдельного «я». Культовое пьянство (причащение из золотой чаши) приобщает героя к вечно движущемуся, «танцующему» Космосу и к Вечности. Вино конкретизируется как легкий хмель, или шампанское. Его атрибуты — брызги, пена, струи, потоки. Цвет этого хмельного напитка светлый (золотой, метельно-серебряный, изумрудный, пламезарный), он сливается с образами неба и воздуха («Воздушность мчалась тканью вечно-пьяной»). В «Снежной Маске» А. Блока, в «Кубке метелей» и целом ряде стихотворений из «Золота в лазури» А. Белого «вино волшебств» живописует вечность:Подножье мира — льдистая вершина.Пылает скатерть золотом червонца.В сосудах ценных мировые вина:вот тут — лазурь, а там — напиток солнца.[181] 

Результат символистского жизнетворчества — это творение нового искусства, следствие приобщения к мировой стихии — стихи, с прихотливыми, изысканными ритмами, необычной рифмой, выразительной звукописью («Настигнутый метелью» А. Блока или «На горах» А. Белого). 

Однако оба поэта пережили угасание мистического восторга. В статье «Религиозные искания и народ» А. Блок пишет о дрянной интеллигентской жизни и обещает («Ах я, хулиган, хулиган!») плеснуть на умных господ «немножко винной лирической пены: вытирайте лысины, как знаете». Он остро ощущал «болезнь, тревогу, катастрофу, разрыв» не только веков, культур, но и разрыв между интеллигенцией и народом. В статье «Стихия и культура» Блок пишет: «…великий сон и разымчивый хмель — сон и хмель бесконечной культуры», «аполлинический сон», в котором пребывает «цвет интеллигенции, цвет культуры».[182] 

В стихах символистов периода «антитезы» часто звучит горькая самоирония («Я знаю: истина в вине»). Сошлемся на стихотворение А. Блока:За городом вырос пустынный кварталНа почве болотной и зыбкой.Там жили поэты, — и каждый встречалДругого надменной улыбкой.Напрасно и день светозарный вставалНад этим печальным болотом:Его обитатель свой день посвящалВину и усердным работам.Когда напивались, то в дружбе клялись,Болтали цинично и пряно.Под утро их рвало. Потом, запершись,Работали тупо и рьяно…<…>Так жили поэты. Читатель и друг!Ты думаешь, может быть, хужеТвоих ежедневных бессильных потуг,Твоей обывательской лужи?Нет, милый читатель, мой критик слепой!По крайности, есть у поэтаИ косы, и тучки, и век золотой,Тебе ж недоступно все это!..Ты будешь доволен собой и женой,Своей конституцией куцой,А вот у поэта — всемирный запой,И мало ему конституций!Пускай я умру под забором, как пес,Пусть жизнь меня в землю втоптала, —Я верю: то бог меня снегом занес,То вьюга меня целовала![183] 

Как пишет А. Пайман, «соборность» обернулась «всемирным запоем».[184]Идея единения после 1908 года реализуется в пафосе единения со своим народом, со своей страной, а позднее — в готовности «слушать музыку революции». Пьяный максимализм героя блоковского стихотворения напоминает Актера — персонажа пьесы М. Горького «На дне», который тоже читает стихотворение Беранже о «сне золотом». Ассоциация не случайна, сам Блок в эти годы настойчиво упоминает в своих статьях имя Горького: «Последним знаменательным явлением на черте, связующей народ с интеллигенцией, было явление Максима Горького» 

В цикле Блока «Родина», в книге А. Белого «Пепел» образ нищей России неизменно сопровождается мотивом вина, но теперь это не культовое (эстетское), а бытовое пьянство, совершающееся не в ресторане, а в кабаке, сопровождается не полетом-танцем, а оторопью, пьется не искрометное шампанское, а зелье, водка, брага; явственны традиции не Ницше, а Некрасова, его «Пьяной ночи» и стихотворения «Пьяница». Лирический герой испытывает не «самозабвение восторга», а «самозабвение тоски» (Блок). 

Соответственно меняется цвет: он теряет светоносность (не золотой, а желтый). Меняется тип стиховой структуры: поэты ориентируются не на элитарную, а массовую культуру — городской романс, частушку, плясовую. Усложняется субъектная организация: вместо условного лирического героя или героя-маски нередко происходит переплетение голосов лирического и ролевого героев, как в стихотворении Блока «В октябре»:Открыл окно. Какая хмураяСтолица в октябре!Забитая лошадка бураяГуляет во дворе… 

Казалось бы, это слова лирического героя, но элемент сюжетности и характерные просторечные интонации говорят о том, что субъект, скорее, ролевой:А все хочу свободной волеюСвободного житья,Хоть нет звезды счастливой болееС тех пор, как запил я! (284) 

А. Белый вспоминал о Блоке той поры: 

«Это было в церкви Миколы: паршивеньким, слякотным днем; сани брызнули; меркло сырели дома; все казалось и ближе, и ниже, чем следует; темно-зеленое, очень сырое пальто, перемокшая на бок фуражка, бутылка, которую нес он в руках… бутылку показывал: 

— Видишь…Такинесу себе пива к обеду,чтобвыпить. 

В „таки“ и „чтоб“ — острость иронии, вовсе не юмора; я посмотрел на него: ущербленный, с кривою, надетой насильно улыбкой; не пепельно-рыжий, а пепельно-серый оттенок волос; и зеленый налет воскового и острого профиля: что-то простое; но что-то пустое. 

Подумалось: 

„Блок ли?“ 

<…>распростясь, от меня в переулок пошел, чтобы… „чтоб“: есть ли штопор-то? Капало; шаркали метлы; и черные серо-синявые тучи висели».[185] 

В тех картинах народной жизни, которые рисуют Блок и Белый, преобладает отнюдь не «воля к жизни», а воля к смерти. 

2. Образ «Вечного пьянства».С образом кабака в стихах Андрея Белого соседствуют болезни, безумие, погост. В стихотворении «Осинка» некто, «бобыль-сиротинка», спешит ко святым местам:Бежит в пространствоИзлечиться от пьянства, 

да осинка, «ветром пьяная», обманула его, завела вМеста лихиеЗеленого Змия.Зашел в кабачишко —Увязали бутыльС огневицею —С прелюбезной сестрицею<…>Плыла из оврагаВечерняя мгла;И, булькая, влагаЕго обожгла.Картуз на затылок надвинул,Лаптями взвевая ленивую пыль.Лицо запрокинул,К губам прижимая бутыль<…>Гой еси, широкие поля!Гой еси, всея Руси поля! —Не поминайте лихомБобыля! (133) 

В «Песенке комаринской» злая тень и калику перехожего завела в кабак.«Ты такой-сякой комаринский дурак:Ты ходи-ходи с дороженьки в кабак.Ай люли-люли люли-люли-люли:Кабаки-то по всея Руси пошли!..» (138–139) 

Россия — страна вечного пьянства (не случайно Белый использует архаичные, былинные образы и восклицания), это царство Смерти. В знаменитом «Весельи на Руси» пьяный пляс — настоящий Danse macabre. 

Царство смерти рисует и Блок в «Страшном мире», «Плясках смерти», «Жизни моего приятеля»Был в чаду, не чуя чада,Утешался мукой ада,Перечислил все слова,Но — болела голова…Долго, жалобно болела,Тело тихо холодело,Пробудился: тридцать лет.Хвать-похвать, — а сердца нет.Сердце — крашеный мертвец… (384) 

Умиранию души соответствует появление нового лирического субъекта — некий «он», как бы объективированный для самого себя лирический герой. 

Итак, герой стихов Блока и Белого то совершает «восхождение» в Пьяную вечность, то — «нисхождение» в Вечное пьянство. 

3. Однако абсолютно преобладает в лирике этих поэтов не шампанское и не водка, а мотивкрасного вина.Это мотив города (не заоблачных высей и не пустых равнин России). Город у Блока — «пьяный приплясывающий мертвец».Красный дворник плещет ведраС пьяно-алою водой,Пляшут огненные бедраПроститутки площадной. (260)Вечерняя надпись пьянаНад дверью, отворенной в лавку…Вмешалась в безумную давкуС расплеснутой чашей винаНа Звере Багряном — Жена. (274) 

Андрей Белый в статье «Священные цвета» писал о двойственной семантике красного цвета: злая земная страсть и жертвенная кровь, багряница страдания.[186]Это и красное солнце, и символ Апокалипсиса, и красный язык повешенного. Эти значения давно описаны в научной литературе. Но красный — это еще и красное вино. Показательно, что в прозаической версии цикла «Снежная маска» — в «Сказке о той, которая не поймет ее» — Блок упоминает «большой кубок темно-красного вина». Л. Зиновьева-Аннибал в своей интерпретации отношений Блока и Н. Волоховой (рассказ «Голова Медузы») именно перед поэтом помещает стакан красного вина: «Он не отрывал глаз от видения в алом сердце красного вина».[187]Позднее Дон Аминадо будет вспоминать о Серебряном веке:Ах, как было все равноСердцу в царствии потемок!Пили красное виноДа искали незнакомок… 

Концентрируется символика красного цвета и мотив красного вина в образе «пьяного красного карлика», злого фантома, кошмарной грезы.В пустом переулке весенние водыБегут, бормочут, а девушка хохочет.Пьяный красный карлик не дает проходу,Пляшет, брызжет воду, платье мочит. (258) 

У А. Белого образ карлика появляется уже в «Золоте в лазури»: это горбун, с ним летучая мышь и филин, он играет на барабане пожелтевшей костью, аккомпанируя танцу скелетов, это вампир, гном могильный и он всегда в ярко-алом (75, 76, 85). 

Осмелимся предположить, что этот красный карлик как-то сублимирует собственное состояние лирического героя — отчаяние и тоску. Блок признавался в статье «Народ и интеллигенция»: «…во мне самом нет ничего, что любил бы я больше, чем свою влюбленность индивидуалиста и свою тоску, которая, как тень, всегда и неотступно следует за такою влюбленностью».[188]В «Сказке о той, которая не поймет ее». Блок делает безобразного карлика спутником героини-змеи, кометы, темной женщины с темными чарами. Но в финале сказки образ карлика приобретает какой-то щемяще-личностный оттенок: 

«А там — в облетевших ветвях засыпающего клена — вставала над землею грозящая комета, разметав свой яростный шлейф над Тишиною. 

И все долгие ночи было видно, как летел за нею, крутясь и спотыкаясь, покорный горбун, безобразный карлик, — тускло сияющий осколок какой-то большой и прекрасной, но закатившейся навеки звезды».[189] 

Красный карлик в этом контексте может быть понят как деформированная, обезображенная душа поэта, некогда юного и прекрасного. Красного карлика можно уподобить тому Стражу Порога, который, по словам Р. Штейнера, является перед человеческой душой в тот миг, когда она вот-вот готова подняться на следующую, более высокую ступень в своем развитии. Страж Порога — двойник самого человека, воплощение его низменных черт и страстей, всего темного в его душе. Красный карлик, как Страж Порога, обрекает лирического героя и Блока и А. Белого на пограничное состояние — состояние «между», мешая полному слиянию как с Вечностью, так и с народом. 

Постепенно карлик все теснее смыкается с мотивом крови и с темой революции — новой Куликовской битвы. Блок, говоря о тонкости соединительной черты между враждебными станами, уподобляет ее туманной речке Непрядве: «Ночью перед битвой вилась она, прозрачная, между двух станов; а в ночь после битвы, и еще семь ночей подряд, она текла, красная от русской и татарской крови». 

Как известно, оба поэта приняли и прославили революцию, которая, особенно в блоковском изображении, вполне соответствовала бунинской трактовке: отвращение к размеренным будням, знаменитая русская тоска, выливающаяся в жажду «праздника», реализуемого в пьянстве и бунтарстве («Отмыкайте погреба — Гуляет нынче голытьба»). И снова красный, он же революционный, неизбежно связывается с кровью. Блок писал: 

«Бросаясь к народу, мы бросаемся прямо под ноги бешеной тройке, на верную гибель… над нами повисла косматая грудь коренника и готовы опуститься тяжелые копыта». 

Так «пьяный красный карлик» вел поэтов от упоения Пьяной Вечностью через сострадание к вечному пьянству народному, к гибельному восторгу народного мятежа и революционного похмелью. «Красная» революция оказалась вполне демагогичной. В феерической комедии Маяковского «Клоп» Олег Баян (поэт!) расписывает Присыпкину предстоящую красную (пролетарскую) свадьбу: 

«…весь стол в красной ветчине и бутылки с красными головками». 

Под красными головками, понятно, все та же водка. 

В заключение приведем те слова Герцена, которые цитирует И. А. Бунин в «Окаянных днях»: 

«Нами человечество протрезвляется, мы его похмелье… Мы канонизировали человечество… канонизировали революции… Нашим разочарованием, нашим страданием мы избавляем от скорбей следующие поколения…» 

«Нет, — пишет Бунин, — отрезвление еще далеко».[190] 

Я. Садовски. Варшава 

Вино в утопическом мире. Несколько замечаний о сублимации и прихоти 

— Лига подумала обо всем. Специальная таблетка перенесла сексуальное влечение на погоню за карьерой, — отвечал Ее Величество (это не грамматическая ошибка!) на вопрос «что случилось с сексуальным влечением?» Это пересказ одной из сцен, завершающих действие незабываемой в нашей части Европы (а в Польше — несомненно культовой) кинокомедии «Сексмиссия», известной в России под заглавием «Новые амазонки». Упомянутые «специальные таблетки» принимали все граждане (вернее — гражданки) женского подземного мира будущего, главной идеологией которого стала ненависть к самцам своего же биологического вида. Поставленная Юлиушем Махульским по его авторскому сценарию смелая (и — явно политическая) комедия — это не только один из неоспоримых шедевров польского кинематографа, но и (по мнению автора настоящей статьи) одна из лучших в мире (и, пожалуй, самых оптимистических) кинематографических антиутопий.[191] 

Как управлять толпой? — этот вопрос решался тысячами вождей, политиков и маньяков, известных истории всего человечества, был также описан несколькими областями науки — риторикой начиная, психологией кончая. Но как же управлять членами толпы, разошедшимися по домам? Как производить контроль над каждой единичной личностью? Из опыта мировых тоталитаризмов явствует, что ответ равнозначен перечню трех понятий. Это — постоянная слежка, идеологическая обработка и сублимация. 

Два первых элемента вполне понятны. Третий же касается, конечно, не химии, а психологии и означает направление энергии сексуального влечения в другую сторону, например — в область творчества. О постоянном месте сублимации в культуре писал Зигмунд Фрейд. Одним из самых важных общественных воспитательных задач корифей психоанализа назвал «укрощение сексуального влечения, если оно вспыхивает как стремление к размножению, ограничение его, подчинение его индивидуальной воле, если она тождественна с общественным наказом». По экономическим причинам (в связи с отсутствием достаточного количества питательных средств) каждое общество вынуждено создавать и соблюдать бытовые нормы, позволяющие ограничивать число его членов и «направлять их сексуальную энергию к труду».[192] 

Среди всех инстинктов инстинкт сохранения вида самый мощный; с точки зрения тоталитаризма он, во-первых, слишком сильно детерминирует человеческое поведение, а во-вторых — слишком сильно детерминирует культуру (превратившей все, что связано с половым началом, в самую интимную сферу человеческого сознания), чтобы его потенциал оставался вне контроля тоталитарного аппарата. Не зря творческая интуиция антиутопистов подсказывала им, что именно половая сфера является той, с которой может начаться цепная реакция разложения тоталитарного мира. Неслучайно герои Федорова («Вечер в 2217 году»), Замятина («Мы»), Оруэлла («1984») и, конечно, Махульского обретают сознание (свое, единичное, не-режимное) именно благодаря тем или иным — грубо говоря — любовным приключениям. 

Известный польский социолог и историк идей Ежи Шацкий в книге «Встречи с утопией» дал следующую оценку утопизма с точки зрения потенциальных членов предполагаемых идеальных обществ: «Утопии представляли собой, как правило, миры ужасно упорядоченные, построенные — как определял Достоевскеий, а вслед за ним Евгений Замятин — на основе таблицы умножения. Чем больше содержалось в них деталей, тем яснее становилось то, что у всех там строго определенные места — нередко такие, которых безнаказанно сменить нельзя. Раз система совершенна, то любое изменение должно быть изменением в худшую сторону».[193]Определение раз и навсегда общественных ролей и шаблонов поведения, признание любого изменения реакцией сказывается на том, что в утопическом мире и речи быть не может о собственной инициативе и о самой повседневной, самой привлекательной ее разновидности — о прихоти. Поэтому в утопическом мире нет моды (нет меняющихся общественных вкусов), нет желания выглядеть иначе, подчеркнуть свою индивидуальность (есть — униформы, даже если они принимают вид изысканных бальных платьев, как в хрустальном дворце Чернышевского). Не предусматривается также возможность делать что-либо нерациональное с точки зрения царящего порядка. В Утопии дурных привычек нет и быть не может.В утопии нет вина — вина, понимаемого как любая прихоть, любое нешаблонное поведение, как источник удовольствия от факта, что — с помощью то или иного средства — наступает моментотказа, побега от установленного порядка, установленных образцов. 

Если даже в утопическом мире появляются инструменты, способствующие «отключению» данной личности от реальности, введению ее сознания в состояние опьянения или летаргии, то это происходит исключительно тогда, когда их употребление выгодно с точки зрения царящего утопического режима. Для эффективного функционирования утопической государственной машины может оказаться полезным механизм быстрого, приятного и эффективного лечения душевных травм. Все потенциальные травмы души опасны — они могут сказаться, например, на росте умственной активности людей (что далеко не всегда желательно) или на появлении у них чувства отчужденности (что абсолютнонедопустимо). Поэтому в утопической государственности могут бытовать шаблоны поведения, велящие принимать то или иное дурманящее средство в момент стресса. Такимсредством является, например, «сома» в романе «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли, вводящая в состояние «соматического путешествия», (т. е. забытья обо всем, о прошлых и будущих неприятностях, и сосредоточения на испытываемом наслаждении; внушаемые каждому гражданину с помощью метода «гипнопедии» — «обучения во сне» девизы, имеющие целью выработать в каждом человеке рефлекс принятия «сомы», — звучат: «Примет сому человек — время прекращает бег; Сладко человек забудет и что было, и чтобудет»[194]).Родственниками «сомы» в русской литературе являются лучеиспускающие «грезогенераторы» вХищных вещах векабратьев Стругацких. С их помощью устраиваются массовые не то сеансы, не то оргии, называемые «дрожками» («И нам не страшны более никакие заботы и неустройства. Мы знаем:<…>невидимое излучение грезогенератора<…>исцелит нас, исполнит оптимизма, вернет нам радостное ощущение бытия»). 

Основная задача всех тех, кто проектирует утопический мир или осуществляет над ним власть, состоит в том, чтобы все прихоти граждан удовлетворить; заранее, удовлетворить до их возникновения, а еще лучше — не дать им возникнуть. Конечно же, если удастся справиться с самой сильной «прихотью» — прихотью половой, то не доставят никаких проблем и все остальные. Этому делу и служит сублимация — переведение возможных сексуальных страстей в русла «правильной» с точки зрения данной утопической системы, «благонадежной» деятельности. 

Фрейд, описывая механизмы перенаправления сексуального влечения, описывал тем самым механизмы человеческой культуры. Утописты-революционеры же претендовали на осуществление контроля над этими механизмами и изменение этим путем действительности. В том, что сексуальную энергию можно использовать в «несексуальной» области, прекрасно отдавали себе отчет и русские поклонники насильственного внедрения утопии (очень часто остающиеся и поклонниками фрейдистской мысли), мечтавшие о том, чтобы все жители Страны Советов не занимались половыми развлечениями, а полностью предавались делу Революции. Арон Залкинд — большевик, утопист и психотерапевт, подаривший «революционному пролетариату» в 1924 году «Двенадцать половых заповедей» — писал: «Cyблимaциoнныe вoзмoжнocти coвeтcкoй oбщecтвeннocти, тo ecть вoзмoжнocти пepeвoдa ceкcyaлизиpoвaнныx пepeживaний нa твopчecкиe пyти чpeзвычaйнo вeлики. Haдo лишь этo xopoшeнькo ocoзнaть и yмeючи peopгaнизoвaть ceкcyaльнocть, ypeгyлиpoвaть ee, пocтaвить ee нa дoлжнoe мecтo».[196]О том, что — с точки зрения «утопии у власти» (для наших рассуждений отлично подходит заглавие известной книги Михаила Геллера) — любовь и секс являются делом совершенно непродуктивным, прекрасно знали писатели-антиутописты. В 1926 году в рассказе «Антисексус» Андрей Платонов «перевел» эту непродуктивность в капиталистическое пространство (заменяя фразеологию коммунизма 20-х годов фразеологией либерально-рыночной): «Неурегулированный пол есть неурегулированная душа — нерентабельная, страдающая и плодящая страдания». Платонов, впрочем, предложил банально простой способ сублимации (повышения «рентабельности души»): механическое сексуальное разряжение, которому и служат заглавные «антисексусы», то есть — индивидуальные и общественные мастурбаторы. Ясное дело, контакт с механическим «удовлетворителем» должен быть настолько привлекательным, чтобы его пользователям и в голову не пришло стремиться к реальному половому акту. Учла этот факт фирма, выпускающая «антисексусы», и снабдила свой продукт техникой, гарантирующей наслаждение куда сильнее, чем в традиционном сексе: «…мы придали нашему аппарату, — гласит текст рекламного объявления, — конструкцию, позволяющую этого достигнуть, по крайней мере, в тройной степени против прекраснейшей из женщин, если ее длительно использует только что освобожденный заключенный после 10-ти лет строгой изоляции». 

Но сублимация возможна не только в условиях подмены естественного полового наслаждения механическим удовлетворением. Лучший диагноз тоталитарно-утопического подхода к естественным половым влечениям дал Джордж Оруэлл в своем романе «1984»: «Дело не только в том, что половой инстинкт творит свой собственный мир, который неподвластен партии. а значит, должен быть по возможности уничтожен. Еще важнее то, что половой голод вызывает истерию, а она желательна, ибо ее можно преобразовать в военное неистовство и в поклонение вождю». Это мнение, принадлежавшее в книге Оруэлла Джулии, во-первых, подтверждено историей мировых тоталитаризмов, а во-вторых — современным литературным материалом. «Монументальная пропаганда» Владимира Войновича — это история жизни убежденной советской партийки Аглаи Ревкиной, изведавшей оргазм только один раз в жизни — в момент, когда собственными глазами увидела настоящего, живого Сталина. 

Сублимация сексуального влечения вовсе не означает, что утопические тоталитарные системы отрекаются от продолжения вида и что не существует в них сексуальных сношений (за исключением, пожалуй, утопии Махульского, в которой женщины размножаются с помощью партеногенеза). Удачная, «стопроцентная» сублимация гарантирует, что секс, а вернее — копуляция ради оплодотворения — станет восприниматься гражданами как обязанность в отношении государства или общества. «Вы уклоняетесь от службы обществу» — услышит 25-летняя героиня федоровского «Вечера в 2217 году» в связи с тем, что, будучи в «производственном» возрасте, ни разу еще не записалась ни к одному сексуальному партнеру, и — естественно — не подарила еще обществу ни одного нового члена. «Наш партийный долг» — так, в свою очередь, выражается о половом акте ижелаемом зачатии жена оруэлловского Уинстона Смиса. 

Власть Утопии может не разрешать гражданам наслаждаться половым актом, но может поступать и наоборот: разрешив наслаждения, обратить их в инструмент, гарантирующий стабильность государственного механизма. О том, что утопическим половым указаниям властей необязательно идти вразрез с личными вкусами (даже с прихотями!) граждан, писал Владимир Войнович в своей известной издевательской антиутопии. «Я сплю не с кем попало», — отвечала на упрек героя «Москвы 2042» его опекунша Искрина — «а только по решению нашего руководства. А удовольствие от этого я получаю, как от всякой общественно-полезной работы». Не меньшее удовольствие от требований утопического порядка в отношении половой жизни человека получают жители «дивного нового мира» Олдоса Хаксли: в этой утопии дурным тоном считается стеснять себя в половом плане, т. е., например, соблюдать верность одному партнеру. Почему? Как и у Платонова, «неурегулированный пол» с точки зрения «дивного нового мира» нерентабелен. «Поток, задержанный преградой — гласит государственная философия, — взбухает и преливается, позыв обращается в порыв, в страсть, даже в помешательство; сила потока множится на высоту и прочность препятствия. Когда же преграды нет, поток стекает по назначенному руслу в тихое море благоденствия». Преграды, которые в состоянии вызывать опасные для утопического механизма страсти — это, разумеется, такие или иные причины сексуального воздержания. Хаксли не предлагает тонких мастурбационных механизмов, а всего лишь — обеспечив гражданок противозачаточными средствами (воспроизведение же граждан оставив учреждениям, называемым «инкубаториями») — поощряет жителей своей утопии пользоваться всеми радостями жизни безо всякого стеснения. Сублимация ли это — или «антисублимация», государственная стимуляция половой активности граждан? Этот вопрос — второстепенный. В данном случае утопическая цель — стабильное и эффективное функционирование государственной машины — достигается просто немного иным путем, чем в случае утопических режимов, в которых осуществляется «классическая» сублимация: в них перенаправляется в другое русло само влечение и — тем самым — исчезает возможность возникновения личностного самосознания на основе мужско-дамских контактов, а тут — с помощью сексуальной разнузданности — гарантируется беспрепятственность полового акта, равнозначная опять-таки с отсутствием каких-либо чувств, основанных на вожделении к данному лицу. В обоих случаях характерна манипуляция, нацеленная на лишение граждан основ формирования личности, столь опасной для государства. 


Страница 8 из 15:  Назад   1   2   3   4   5   6   7  [8]  9   10   11   12   13   14   15   Вперед 

Авторам Читателям Контакты