Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

Однако по мере развития творчества писателя, когда происходило постепенное разрушение его мира, разрушение чегемской утопии, совершенно меняется как характер пиршества, так и вкус вина. «Все было хорошо за этим столом, но ради полноты истины надо сказать, чтовино было паршивым.Вино портится вместесо временем,а точнее говоря, вместе с моими милыми абхазцами.Сейчассплошь и рядом к вину подмешивают сахар и воду, и получается в результате какая-тобурда,хотя и довольнокрепкая, но малоприятная»<курсив мой. — С.И.> (Т.4. С.245). Новый вкус — это элемент «другой» жизни, сегодняшней, современной автору-повествователю. В «другой» жизни пьют уже не вино, а «белый» напиток. Из новелл почти исчезает упоминание вина. Герои, и автор в том числе, пьют водку. Более того, окончательно довершают образ погибающего Чегема появляющиеся там пьяницы чегемцы. Когда-то в Чегеме было не принято пить в таких количествах, от которых человек начал бы вести себя недостойно, т. е. «в Чегеме все пили, но алкоголиков никогда не бывало,… запои чегемцами воспринимались как болезнь, присущая русским дервишам» (Т.3. С.187). Пьянство — символ бесприютности, бездомности, странничества, индивидуализма, как следствия ухода от родового монолита, осмысливается Ф. Искандером. Это осмысление присутствовало и новелле «Путь из варяг в греки», однако здесь еще ощущался авторский оптимизм, выраженный с помощью риторических приемов. Бездна, разделяющая индивидуальное и коллективное сознания, еще не обозначилась. 

В завершающих новеллах романа «Сандро из Чегема» мы не встретимся с великолепием кавказского застолья, не услышим разноязыких песен — все это ушло в невозвратимое прошлое. Постепенно и автор теряет вкус к хорошему застолью, шуткам и вину. 

В процессе углубления в новеллистике писателя тенденции к символике изображения (процесс, который исследователи назвали «интеллектуализацией повествования»), образ вина с новой семантикой «воды», «крови», «жизни», «смерти» связывается непосредственно с христианским причащением, евхаристией. Наиболее ярко это воплощено в новелле «Пастух Махаз». 

В основе сюжета месть отца за честь дочерей. Метафора выражения «кровная месть» теряет ореол метафоричности, возвращаясь к своему архаическому прасмыслу. Кровь в новелле несет в себе функцию очистительной силы, «отмывающей» честь дочерей, семьи, рода. Именно таким, глубоко народным, пониманием руководствуется Махаз, когда клянется выпить кровь человека, опозорившего его дочерей. Это своего рода «причащение» героя. Явная связь с обрядом евхаристии выражается в том, что выпитая кровь превращается в сознании пастуха в вино. Она пьянит Махаза после исполнения клятвы: «Он почувствовал, что с каждым шагом в ногах у него прибавляется легкости, а голова начинает звенеть, как будто он хватил стопку первача. Неужто от человеческой крови можно опьянеть, подумал он. Нет… это сказывается, что я выполнил свой долг, и Господь облегчил мне душу» (Т.2. С.81). 

Писатель сближает семантику слов «кровь» и «вода», делает их синонимичными понятиями, часто замещающими друг друга. Кровь, как вода, омывает, отмывает, несет в себечистоту. Такое сближение имеет уходящие в сферу древних фольклорных обрядов корни. «Обрядам воды параллельны обряды крови: кровью окропляют, смазывают, проливают кровь на алтаре, пьют кровь, на алтаре секут до крови животных, юношей и юниц».[220]Мало того, что заглавный герой очищает от позора свой род, он одновременно очищает обидчика. Здесь тоже ощущаются древние представления, когда кровь является эквивалентом жизни, «она проливается и мертвый становится живым».[221]В новелле вновь главенствует парадокс, имеющий глубокие архаические корни, когда мертвый в духовном смысле Шалико, умерев, внутренне преображается, «оживает». Поэтому в финале этот отрицательный персонаж возвышен автором в момент смерти. Махаз любуется его спокойным и красивым лицом, кровью очищенным от скверны собственной жизни. Более того, пастух, простив Шалико, думает, что «если бы все было по-человечески, не отказался бы от такого зятя, несмотря на его малый рост. Да, не отказался бы, даже счел за честь» (Т.3. С.81). 

Возвращаясь к символическому тандему «кровь» — «вода», следует обратить внимание еще на ряд моментов, существенных для поэтики новеллы. Умирающему Шалико кажется, что в кране булькает и хлещет вода, хотя Махаз, казалось, крана не открывал. На самом деле это хлестала его собственная кровь. После того как пастух свершил возмездие, «он вернулся к раковине и пустил сильную струю воды, и раковина заполнилась розовой, пенящейся смесью крови и воды, и постепенно в этой смеси воды становится все больше и больше, она светлела и светлела и, наконец, сделалась совершенно прозрачной, и стопка сверкала промытым стеклом, и нож был чист без единого пятнышка» (Т.3. С.80). Мотив «очищения» и «просветления» доходит в этой сцене до своего логического завершения. 

У образа вина преображающая, очистительная функция, скорее, метафизического порядка. Этот образ выступает в новелле высшим знаком исполнения долга. Кроме того, преображение крови в вино с эффектом мгновенного опьянения и просветленного отрезвления связано с присутствием в тексте новеллы христианской символики, связанной, прежде всего, с обрядом Евхаристии. Случившаяся в жизни Махаза драма приобретает особое символическое звучание и благодаря умелому использованию писателем различного рода приемов: цветоколористики, поэтической фонетики, парадоксу, речевым характеристикам героев и т. д. Поэтому образ Махаза требует более глубокого восприятия — это не просто человек, пасущий стада. Это еще и вожак, «пастырь», следящий за целостностью своего рода. Он вождь и защитник семьи. Значение пастыря (пастуха) как символа жертвенности, оберегающего стадо свое от диких зверей, в метафорике Евангелия играет огромную роль (вспомним притчу Иисуса Христа о пастыре и о чужом). Как сказано в Евангелии от Иоанна (10, 11), «пастырь добрый полагает жизнь свою за овец». Чегемский Махаз, подобно пастырю доброму, готов принять смерть, так как знает, «что если суд решит, что его надо убить, и его убьют, то для чести дочерей это будет еще одной водой, которая омоет их честь на всю жизнь, как бы долго они ни жили» (Т.3. С.84). 

Образ Христа, как Доброго пастыря, символизирует человечность и сострадание, а также искупление заблудших. Махаз, поистине, искупает своим поступком вину и дочерей и Шалико. Хотя, конечно, идея христианского всепрощения здесь отсутствует. Образ пастуха как вождя и защитника стада, как пастыря встречается не только в христианской, но и в шумерской, иранской, еврейской, орфической, пифагорейской, тибетской традициях. Но, по нашему глубокому убеждению, именно евангелическая трактовка этого образа более всего соответствует характеру как образа главного героя, так и сюжета. Не стоит забывать о том, что Ф. Искандер создает «свое» Евангелие «Джамхух — Сын Оленя, или Евангелие по-чегемски», в котором изображает идеального героя, мудреца, пророка, погибшего от людского предательства. Более того, христианство, согласно точке зрения Искандера, осуществляет, прежде всего, грандиозную культурную миссию: вне зависимости от личной религиозности «вся серьезная русская и европейскаялитература — это бесконечный комментарий к Евангелию», — отмечает писатель. Отсылая читателя к «Джамхуху….», Н. Иванова подчеркивает, что «уже давно Новый Заветбыл включен в сознание писателя, прошедшее через своего рода „конвергенцию“ религий и культур».[222] 

Е. А. Козицкая. Тверь 

Вино и опьянение в поэзии Б. Окуджавы 

Тема вина[223]у Окуджавы примечательна своей поливалентностью. 

1. Самая традиционная семантика мотива алкоголя: освобождение от социальных условностей, временное раскрепощение человека, спасительный уход от реальности представлена у Окуджавы в банальном варианте: «Я отменяю все парады… / Чешите все по кабакам… / Напейтесь все, переженитесь / кто с кем желает, кто нашел…» («Как я сидел в кресле царя»[224]).«Стакан вина снимает напряженье…» («В карете прошлого». С. 526) — очевидный штамп. Устойчивые клише застольной песни воспроизводятся в стихотворении «С каждым часом мы старее…»:Николай нальет,Михаил пригубит.Кто совсем не пьет —тот себя погубит.Кто там робкий, кто там пылкий —все равно стезя одна.Не молись, дурак, бутылке —просто пей ее до дна!<…>Дай Бог легкого похмельяпосле трудного стола!Николай нальет… (С. 376.) 

Винопитие рассматривается как проявление веселой, полнокровной жизни,[225]иногда с элементом озорного аполитизма — временной отдушины от повседневных занятий:…я каждый вечер во Флоренцииберу себе бутыль вина.И тем вином я время скрашиваю,бутыль употребив до дна,а индульгенций не выпрашиваю:теперь иные времена.(«Песенка Жени Альбац».[226]С. 593.) 

 

В том же шутливо-анекдотическом духе выдержан монолог лирического субъекта в стихотворении «Происшествие с Л. Разгоном»: забежав в гости «в надежде» на две рюмочки и получив целых три, он в финале задумывается:А как зовут ту улочку?А как зовут меня? (С. 598.) 

2. Вместе с тем образ пьющего / пьяного человека часто имеет отрицательные или резко отрицательные коннотации и получает, в шутку или всерьез, негативную оценку. Мотиву пьянства сопутствуют мотивы упадка, военной и бытовой агрессии, хамства, низменных человеческих инстинктов:Римляне империи времени упадкаели, что достанут, напивались гадко…(«Римская империя времени упадка…». С. 363.) 

Гитлеровские обноскипримеряет хам московский,а толпа орет ему «ура!».<…>Ну, а может, это только сброд?Просто сброд хмельной раззявил рот?(«Гоп со смыком». С. 588.) 

А то ведь послушать: хмельное, орущее, дикое…(«Меня удручают размеры страны проживания…». С. 511.) 

Слишком много всяких танков, всяких пушек и солдат.И военные оркестры слишком яростно гремят,и седые генералы, хоть и сами пули льют, —но за скорые победы с наслажденьем водку пьют.Я один. А их так много, и они горды собой,и военные оркестры заглушают голос мой.(«Перед телевизором». С. 572.) 

 

Мотив алкоголя / пьянства выполняет явно дискредитирующую функцию в изображении Сталина и его окружения:Он маленький, немытый и рябойи выглядит растерянным и пьющим…<…>Его клевреты топчутся в крови…(«Арбатское вдохновение, или Воспоминания о детстве». С. 384.) 

Стоит задремать немного,сразу вижу Самого.Рядом, по ранжиру строго,собутыльнички его.<…>Сталин бровь свою нахмурит —Трем народам не бывать.<…>А усы в вине намочит —все без удержу пьяны.(«Стоит задремать немного…». С.366–367.) 

 

Вряд ли случайно пьянство становится в стихах Окуджавы почти обязательной характеристикой образа палача, будь то Сталин (высшая карательная инстанция страны) илиисполнитель смертного приговора отцу поэта:А тот, что выстрелил в него,готовый заново пальнуть,он из подвала своегодомой поехал отдохнуть.И он вошел к себе домойпить водку и ласкать детей,он — соотечественник мойи брат по племени людей.(«Убили моего отца…». С. 368.) 

Вот город, где отца моего кокнули.Стрелок тогда был слишком молодой.Он был обучен и собой доволен.Над жертвою в сомненьях не кружил.И если не убит был алкоголем,то, стало быть, до старости дожил.(«Не слишком-то изыскан вид за окнами…».[227]С. 368.) 

 

Вероятно, по этой причине отказ от алкоголя может получать положительную оценку. Сектантов-молокан труд и трезвость превращают в праведников, почти в развоплощенных ангелов:Взяли в руки тяжкий плуг,не щадя ни спин, ни рук.<…>Шли они передо мноюбелой праведной стеною,лебединым косяком.<…>Я им водочки поднес,чтоб по-русски, чтоб всерьез.Но они, сложивши крылья,тихо так проговорили:«Мы не русские, браток, —молочка бы нам глоток…».И запели долгим хоромо Христа явленье скором.<…>…сонмы ангелов прозрачныхв платьях призрачных до пят,вскинув крылья за спиною,все кружились предо мною…(«Собралися молокане…». С. 484–485.) 

 

3. В третьем типе контекстов мотив алкоголя имеет наиболее богатую семантику, поскольку оказывается связан с целым рядом принципиально важных мотивов лирики Окуджавы: творчества, поэтического братства; любви; родины; поисков истины и смысла бытия. Отличие контекстов подобного рода от полушуточных (чаще ролевых) стихотворений, рассмотренных в п.1, состоит в следующем: алкоголь, оставаясь атрибутом праздничного / ритуального застолья, не расслабляет и / или ввергает человека в забытье, а, напротив, выступает катализатором душевных и творческих сил, приобщает к чистой радости существования. В этом случае питие приводит к принципиально иному по сравнению со «снятием напряжения» результату — к особому пограничному состоянию сознания, высокому опьянению, когда лирический субъект обретает внутреннюю трезвость взгляда, мудрость, благодаря чему восстанавливает гармонию с самим собой и с миром и постигает некие важнейшие бытийные истины. Именно в таких контекстах речь чаще идет о вине, в котором акцентируется его естественное, природное происхождение от виноградной лозы:Вершатся свадьбы. Ярок их разлив.Застольный говор и горяч, и сочен.И виноградный сок, как кровь земли,кипит и стонет в темных недрах бочек.(«Листва багряная — осенние цветы…». С. 121.) 

Виноградную косточку в теплую землю зарою,и лозу поцелую, и спелые гроздья сорву,и друзей созову, на любовь свое сердце настрою…А иначе зачем на земле этой вечной живу?(«Грузинская песня». С. 312.) 

 

Связь мотива вина с мотивом симпосиона, включенность семы «вино» в традиционный для мировой лирики устойчивый смысловой комплекс «вино-поэзия / песня-творческоебратство-дружеское единение-радость жизни», взаимодополняющими гранями которой являются смех и слезы, — все это оказывается значимым и в поэтическом мире Окуджавы:…мы все тогда над Курой сиделии мясо сдабривали вином,и два поэта в обнимку пелио трудном счастье, о жестяном.<…>…Поэты плакали. Я смеялся.Стакан покачивался в руке.(«Последний мангал». С. 241.) 

Не угодно ль вам собратьсяу меня, в моем дому?Будут ужин, и гитара,и слова под старину.<…>Ни о чем не пожалеем,и, с бокалом на весу,я последний раз хореемтост за вас произнесу.(«Чувствую: пора прощаться…». С. 371–372.) 

 

Названный семантический комплекс может подвергаться стяжению:[228]Как вино стихов ни портили — все крепче становилось.(«Как наш двор ни обижали — он в классической поре…». С. 398.) 

 

— или дополняться любовным мотивом:Как бы мне сейчас хотелось очутиться в том, вчерашнем,быть влюбленным и не думать о спасенье,пить вино из черных кружек, хлебом заедать домашним,чтоб смеялась ты и плакала со всеми.(«Дунайская фантазия». С. 406.) 

 

Любовь включается в рассматриваемый семантический комплекс как явление сродни искусству (поэзии), с одной стороны, и опьянению, с другой:…всюду царит вдохновенье,и это превыше всего.В застолье, в любви и коварстве,от той и до этой стены,и в воздухе, как в государстве,все страсти в одну сведены.(«Детство». С. 433–434.) 

Вот поэт, тогда тебя любивший,муж хмельной — небесное дитя…(«Свадебное фото». С. 517.) 

 

В зависимости от описываемой лирической ситуации параллель «женщина / любовь / дарение любви — виноград / вино / питие вина» может существовать и отдельно от описанного выше семантического комплекса, а также дополняться другими мотивами, например, жертвенности:А ты опять,себя раздаривая,перед нашествиемстоишь одна,как виноградинкараздавленная,что в тесной рюмочке —у дна…[229](«О чем ты, Тинатин?..». С. 268.) 

 

— или обожествления возлюбленной,[230]с присутствием в тексте прозрачных христианских аллюзий:Море Черное, словно чашу с вином,пью во имя твое, запрокинувши.(«Непокорная голубая волна…». С. 224.) 

 

Наконец, еще одной важной составляющей комплекса «вино-поэзия / песня-братство-любовь» становится у Окуджавы мотив родины (по отцу) — Грузии,[231]что объясняется, по всей видимости, совершенно особым, многократно воспетым статусом вина и ритуала винопития в грузинской культуре. Так мотив вина оказывается связан еще и с мотивом ностальгии:Там мальчики гуляют, фасоня,по августу, плавают в нем,и пахнет песнями и фасолью,красной солью и красным вином.[232]Перед чинарою голубоюпоет Тинатин в окне,и моя юность с моею любовьюперемешиваются во мне.(«Мы приедем туда, приедем…». С. 238.) 

 

Тема Грузии, грузинской песни и застолья присутствует в цитированных выше текстах: «Последний мангал» (см. также посвящение стихотворения Джансугу Чарквиани и Тамазу Чиладзе), «Грузинская песня», «Детство» («Я еду Тифлисом в пролетке…») — и др. Окуджава рисует идеальный образ края, куда едут «по этим каменистым, по этим / осыпающимся дорогам любви» (С. 237), где «всюду царит вдохновенье» (С. 433), где «в воздухе<…>все страсти в одну сведены» (С. 434) и одухотворяют каждую деталь пейзажа:Были листья странно скроены, похожие на лица…<…>…веселился, и кружился, и плясал хмельной немноголист осенний, лист багряный…(«Осень в Кахетии». С. 200.) 

 

«…Путешествие наше самое главное / в ту неведомую страну» (С. 238) — это попытка воплотить в жизнь, «привязав» к определенному культурно-географическому ареалу, поэтическую мечту о земном рае, о крае юности, вдохновения и любви. И вино оказывается не только необходимым штрихом в картине такого идеального мира, но и средством приобщения к нему. Стихотворение «Руиспири», практически полностью выстроенное в этой логике, имеет подзаголовок «Шуточная баллада». Юмор, во-первых, смягчает некоторую пафосность текста, в особенности его финала, и, во-вторых, сопровождает развитие лирического сюжета, помогая субъекту речи отрешиться от обыденности: не случайно духанщик — «счастливый обманщик», проводник лирического «я» в новом для него мире — «хохочет» и «как будто бы дразнится», «смеется, / бездонный свой рот разевая»(С. 289). Отказываясь беседовать с лирическим «я» «так, не в разлив», духанщик учит его, пьющего «неумело и скверно», не просто пить, а «весело жить», учит блаженной «праздности» (Там же). Парадоксальным образом потребление виноградного вина в фольклорно-гиперболизированных количествах приводит не к пьяному помрачению разума, а, наоборот, к особого рода просветлению, чувству очищения и возвращения к себе самому, к своей подлинной сути:Десять бочек пусты.Я не пьян.<…>Он — двухсотый стаканза мое красноречие:«С богом!»Двадцать бочек лежат на дворе,совершенно пустые.<…>Сорок бочек лежат на дворе.Это мы их распилина вечерней зарена краю у села Руиспири!Все так правильно в этом краю,как в раю!Не его ли мы ищем?Я себя узнаю,потому что здесь воздух очищен.Все слова мной оставлены там,в городах,позабыты.Все обиды,словно досками окна в домах,позабиты.<…>Нет земли.Вся земля — между небом и мною.Остальное —одни пустяки.[233] (С. 290.) 

То особое, пограничное состояние сознания, в котором оказывается субъект речи, позволяет ему переосмыслить свои отношения с миром и почувствовать единение с ним:Мне духанщик подносит туман(я не пьян)вместе с этой землеювлюбленно.<…>Он зарюмне на блюдце подносит… (С. 291.) 

Ритуал винопития становится исцелением души, а духанщику — почти высшему существу, носителю неземной мудрости — приписываются власть над природой, особые знания и могущество;[234]он лечит, утешает, благословляет:Он в ладонь мое сердце берет,он берет мою душу,как врач, осторожно…И при этом поет…<…>…и лежат они: сердце, душа.Свежий ветер ущелий и речекмежду ними струится, шурша:лечит, лечит…<…>…и трезвее, чем бог,вслед за мной — на порог:провожает,[235]и за счастье дорогтост последний свойпровозглашает. (С. 291–292). 

Полученное в результате высшее знание навсегда преображает субъекта речи, прошедшего через церемонию винопития — своебразную инициацию — и обретшего «белые крылья», новый взгляд на жизнь, новое мерило ценностей:Где-то там, по земле, я хожу,обуянный огнем суетыи тщеславьем охвачен,как жаждой в пустыне…Но отсюда, как бог, я гляжуна себя самого с высоты… (С. 292.) 

Очевидно, что идеализированный образ Грузии, картины грузинского застолья, национальных праздничных ритуалов показаны извне, с точки зрения человека иной культуры. Русский поэт Окуджава творит собственную версию мифа об утраченном рае[236] («Все так правильно в этом краю, / как в раю! / Не его ли мы ищем?» — С. 290), в создании которой концептуальную роль играет мотив вина. 

К. Котынска. Варшава 

«Что на горизонте?», или Дюжина венецианских украинских тостов 

Юрий Андрухович — один из самых популярных и самых читаемых современных писателей в Украине, патриарх литературной группы «Бу-ба-бу», которая восстановила в украинской литературе традицию карнавала, бурлеска, литературной игры. В начале 1990-х гг. Андрухович, тогда очень интересный поэт, теплый лирик и одновременно тонкий иронист, оставил поэзию для прозы — многочисленных эссе и романов, среди которых «Рекреации» (1992), «Московиада» (1993) и «Перверзия» (1996). 

В значительной мере в прозе Андруховича легко найти продолжение имевшейся уже ранее — в его стихотворениях и поэмах — постмодернистской игры с действительностью, с каноном, со стереотипом. В романах «Рекреации» и «Московиада» автор заставляет читателей совсем по-другому увидеть запечатленные за века в бронзе и мраморе персоналии и штампы украинской культуры, а также такие категории как центр — периферия, личность — общество и другие. Часто это вызывает резкую реакцию; здесь самый колоритный пример — история романа «Рекреации», напечатанного в ежемесячнике «Сучаснисть» («Современность»), в первом его выпуске, изданном в Киеве после 50 лет работы журнала в эмиграции. 

Сюжет романа относительно прост: в провинциальном городке происходит всемирный праздник украинской поэзии. И съезжаются туда молодые, осиянные славой поэты — оторванные от жизни, напыжившиеся от гордости; ведь поэт — это в славянской традиции Пророк, святoй. Но они ходят в дырявых носках, думают только о том, как бы себя показать, переспать с кем-то, что-нибудь на халяву съесть или еще лучше выпить. Действие происходит в бурлескном карнавале, посреди толпы невероятных, совсем несерьезных лиц. Представьте себе, пожалуйста, влияние романа на читателей-эмигрантов — серьезных украинских интеллигентов-националистов… Конечно, значительная группа подписчиков, крича: «Осквернение национальных святынь! Конец света! Содом и Гоморра! как это возможно! и так далее», угрожала срывом подписки. 

Но все это — общий фон. Переходим к роману «Перверзия» и к дюжине тостов, провозглашенных и выслушанных главным героем романа, Стахом Перфецким и спутником его Антонио Делькампо, викарием церкви Сан Микеле на одноименном острове в Венеции в первое воскресение после среды, начинающей великий пост. 

Откуда взялся Станислав Перфецкий на острове и кто он такой? Он — украинский писатель и художник, приехавший в Венецию принять участие в семинаре «Пост-карнавальное безумие мира: что на горизонте?». Ненароком он оказывается участником детектива; у него появляется выбор: убить или быть убитым. Пытаясь уйти от судьбы, он мечется по городу и попадает на упомянутый остров. 

И вот картина, элементы которой я попытаюсь проанализировать: Венеция, остров, ночь, кладбище. Двое случайных знакомых сидят, смотрят на далекий город, провозглашая тосты, пьют вино, поют песни, разговаривают. 

Венеция сама по себе — город с очень богатой литературной репутацией, а кроме того — город, у которого много лиц: с одной стороны — церкви и священный порядок мира, с другой — карнавал. 

Остров — одиночество, удаление, традиционное место размышлений и принятия решений. Ночь на кладбище — после литературы эпохи романтизма и триллеров комментарии, мне кажется, излишни. 

На этом символическом фоне герои фрагмента провозглашают не менее символичные тосты. Принцип их конструкции прост: очередной номер тоста становится поводом для чествования того, что этот номер означает. Первый тост звучит в честь Бога, Абсолюта, единства. Но обратим внимание, что — по «Словарю символов» Владислава Копалинского — единица и символ начала, предок всех остальных отсчетов,[237]так что в этом контексте ее можна считать и источником всех последующих тостов. Так и происходит: далее возникают ассоциации, связанные с христианской традицией, хотя и включающие в себя необходимые для Андруховича элементы словесных и контекстуальных игр. 

Так, второй тост — за два мира, двойственную природу Иисуса, второе пришествие Христа, Каина и Авеля, хлеб и вино, и — внимание — две рыбы, потому что — цитирую: «Ксожалению, больше у нас на столе не было».[238]Однако автор немного лукавит — в библейском тексте также было пять хлебов и ДВЕ рыбы. Три — это Троица, три сына Ноя. Четыре — конечно, четыре евангелия, четыре греха, что вопиют об отмщении неба, среди которых (снова цитата): «Не знаю почему — задержка зарплаты». Но автор еще раз дукавит: он знает, что мы знаем, что он все-таки знает, почему: ведь четвертого числа — день зарплаты бюджетникам (быть может, потому, что «4» символизирует материальный мир[239]). 


Страница 11 из 15:  Назад   1   2   3   4   5   6   7   8   9   10  [11]  12   13   14   15   Вперед 

Авторам Читателям Контакты