Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

Ломтик лимона в точности передает форму розы-окна. В свои права вступает география, напутствуя розе ветров, компасному картушу (именно так переводится «розетта» в Словаре Макарова). Билет выдан в Сицилию, на которую приходится львиная доля выращивания итальянских лимонов. Но отправиться к сицилийским розам значит снова вступить в круг музыкального вокзала, где будет звучать «сицилиана», высокие образцы которой дали Бах, Скарлатти, Гендель. В ее основу положен сицилийский народный танец. Как только получен заветный билет к жирным розам Сицилии, полотеры начинают свой египетский танец. «Роза, вписанная в камень» (II, 184) — ипостась Розеттского камня. 

«Поэзия — военное дело», — настаивал Мандельштам. В каком-то смысле «Стихами о неизвестном солдате» он выполнял завещание современного ему Вийона — Маяковского,писавшего в разгар Первой мировой войны в стихотворении «Я и Наполеон» (1915):Мой крик в граните времени выбит,И будет греметь и гремит,оттого, чтов сердце,выжженном, как Египет,есть тысяча тысяч пирамид!<…>Люди!Когда канонизируете именапогибших,меня известней, —помните:еще одного убила война —Поэта Большой Пресни!(I, 74) 

ЭРОТИКА СТИХА[14] 

O qui dira les torts de la Rime?Paul Verlaine 

Человек начинается там, где кончается слово…Андрей Белый 

…И только на Страшном Суде выяснится, не есть ли вся эта поэзия — шаловливая проделка, ребусы, которых из приличия лучше не разгадывать.Павел Флоренский 

В 1922 году в статье «Литературная Москва» Мандельштам, нанося фехтовальный удар «женской поэзии», писал: «Большинство московских поэтесс ушиблены метафорой. Это бедные Изиды, обреченные на вечные поиски куда-то затерявшейсявторой части поэтического сравнения, долженствующей вернуть поэтическому образу, Озирису, свое первоначальное единство» (II, 257).Омри Ронен тонко и остроумно проанализировавший мандельштамовский выпад, указал, что он направлен против «богородичного рукоделия» Марины Цветаевой. Поэтический образ Озириса был восстановлен: ему была дана недостающая часть сравнения — его член, правда, деревянный. 

Поэтическое рождение возможно только при наличии мужского и женского родительных начал — дитя-стих появляется на свет совместными усилиями пера и рифмы. Во всех живых европейских языках рифма — это «rima». В латыни rima — «трещина, щель, скважина». «Пьяцца Маттеи» Бродского начинается так:Я пил из этого фонтанавущелье Рима… 

А заканчивается:…все ж не оставлена свобода,чья дочь — словесность.Она, пока есть в горле влага,не без приюта.Скрипи перо. Черней бумага.Лети минута.(III, 207, 212) 

Именно в итальянском rima — «рифма/стихи, поэзия» и одновременно «отверстие, щель». Переносное значение слова «lingua» (язык, речь) — «коса, мыс». И в поэме «Колыбельная Трескового мыса» Бродский описывает сам процесс стихописания. Поэт при этом находится на другом конце света, в другом языке. Основной призыв Бродского: «Тронь своим пальцем конец пера» находит отклик в «великих вещах», оставляющих «слова языка» на карте мира. Человеческое тело располагается в океане времени:…Тело служит в виду океана цедящей семякрайней плотью пространства: слезой скулу серебря,человек есть конец самого себяи вдается во время.(III, 90) 

Мы попадаем в область какой-то общей поэтической топики, которую мы не без риска назвали бы классической. Батюшков в письме Н. И. Гнедичу от 1 ноября 1809 года: «Я еще могу писать стихи! — пишу кое-как. Но к чести своей могу сказать, что пишу не иначе, как когда яд пса метромании подействует, а не во всякое время. Я болен этой болезнью, как Филоктет раною, т. е. временем. Что у вас нового в Питере?<…>Что Катенин нанизывает на конец строк? Я в его лета низал не рифмы, а что-то покрасивее…». Веселая сказка Пушкина о царе Никите — вполне вразумительное описание поэтического процесса. Слишком любопытный гонец собирает разлетевшихся «птичек», как поэт нанизывает рифмы, естественным и доступным способом. Невероятное многообразие бесконечно длящегося поэтического свидания двух частей образного сравнения предъявлено тоже Пушкиным:Полюбуйтесь же вы, дети,Как в сердечной простотеДлинный Фирс играет вэти,Те, те, те и те, те, те.Черноокая РоссетиВ самовластной красотеВсе сердца пленилаэти,Те, те, те и те, те, те.О, какие же здесь сетиРок нам стелет в темноте:Рифмы, деньги, дамыэти,Те, те, те и те, те, те.(III, 213;курсив Пушкина) 

Эта шутка не была прижизненно опубликована. По воспоминаниям М. Н. Лонгинова, С. Г. Голицын, по прозвищу Длинный Фирс, играл в карты со своими должниками и на вопрос: «На какие деньги играешь, на эти или на те?» (под «теми» разумелся долг, под «этими» — наличные), отвечал: «Это все равно: и на эти и на те и на те, те, те». Пушкинисты находили такое объяснение стихам разумным. В своей «Грамматике» (1780-е годы) А. А. Барсов предупреждал, что написание «ети вместо эти» может «вовлечь в некоторую непристойность в выговоре». Превращая местоимение «эти» во вторящую россыпь «те, те, те и те, те, те», Пушкин вовлекает нечувствительного читателя в непристойный выговор «еть, еть, еть…». Самовластная красавица, дама, пленяющая сердца, сама оказывается игрушкой в руках Рока (рога, Длинного Фирса, члена). Она — рифма. Таким длинным и ловким рогом предстанет у Хлебникова тополь: «Весеннего Корана / Веселый богослов, / Мой тополь спозаранок / Ждал утренних послов» (III, 30). Удачливый удильщик весеннегоутра так же ловит в «синей водке» небес слова-рифмы — посольские грамотки стиха. Тополь собирает в своем надмирном пространстве и поля земли, и речную зелень Примаверы-весны. 

В русском стихе гендерное разделение объектов происходит под диктовку, заданную мужским родом существительного «язык» и женским родом «речи». В своей «Колыбельной…» Бродский цитирует Мандельштама, подчеркивая тем самым родовые свойства собственного текста (и имени — Бродский!), их непременную зависимость от происходящего у предшественника:Местность, где я нахожусь, есть рай,ибо рай — этоместо бессилья.Ибоэто одна из таких планет,где перспективы нет.<…>Сохрани эту речь, ибо рай — тупик.Мыс, вдающийся в море. Конус.Нос железного корабля.Но не крикнуть «Земля!».(III, 89) 

Пастернаковскому эпиграфу из Сафо: «Девственность, девственность, куда ты от меня уходишь?..», Бродский ответил бы: в бесплодный и скушный Эдем. Поэзия же приходит из грехопадения познания и истории. Пастернак был того же мнения. Рай — место, где нет регистрации брака языка и речи как равноправных родителей. Это место с ярко выраженным мужским началом — мыс, конус, нос. Бессилье — от отсутствия женского начала — перспективы, земли. От Бродского до Мандельштама ближе, чем от Адмиралтейского шпиля — до основания. Бродский цитирует мандельштамовский текст 1931 года:Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье, —Обещаю построить такие дремучие срубы,Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи —Как прицелясь на смерть городки зашибают в саду, —Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахеИ для казни петровской в лесах топорище найду.(III, 51) 

Речь должна быть черна, как колодезная вода, а ее лад и сладок, и горек. Язык — грубое, мужское начало: «Небо как палица грозное, земля словно плешина рыжая…» (III, 50). Язык как игральная бита, рубящий топор. Он олицетворяет родовой, смертельно ударяющий конец — уд. Воспевание Сталина производится в «Оде» именно этим ударным означиванием окончания слова «кон-ец». Будящий-губящий Землю Сталин — ее родовой Отец-конец. Отсюда нагнетание слов, рифмующихся с «концом» — близнец, отец, боец, мудрец, истец, жнец, чтец:На всех, готовыхжить и умереть,Бегут, играя, хмурые морщинки.(III, 113) 

В самом стихотворении «Сохрани мою речь…» изначально заложена двойственность песни и казни. Речь-вода не только рождает, но и топит. Язык — не только перо, но и топор. Участие поэта в «железной каре» и «петровской казни» задано его песенным исполнением, двойным значениемфранц. execution— «исполнение, совершение»; «казнь, экзекуция» (и так от Анненского до набоковского «Приглашения на казнь»). Поэт хочет, чтобы его любили играючи, с прицельной силой зашибания — и разгульно, и ударно, ошибаясь и добывая смертельную фигуру городков, которая зовется «бабушкой в окошке». Измазанные дегтем ворота есть знак «конца прекрасной эпохи», знак неизбежной утраты девственной ее чистоты: «Пусть это оскорбительно — поймите: / Есть блуд труда и он у нас в крови» (III, 53). Полночь «буддийской Москвы» — горький ее конец, означиваемый все тем же производительным словом: «Как бык шестикрылый и грозный, / Здесь людям является труд…» (III, 35). Патриарх в народной семье — язык, сам отщепенец-поэт считает себя братом или блудным сыном. Песнь будет приходиться поэту дочерью, но в брачных узах стиха она станет ему… женой. Отношения поэта с льющейся стихией речи иначе как кровосмешением не назовешь:Вернись в смесительное лоно,Откуда, Лия, ты пришла,За то, что солнцу ИлионаТы желтый сумрак предпочла.Иди, никто тебя не тронет,На грудь отца в глухую ночьПускай главу свою уронитКровосмесительница-дочь.Но роковая переменаВ тебе исполниться должна:Ты будешь Лия — не Елена!Не потому наречена,Что царской крови тяжелееСтруиться в жилах, чем другой, —Нет, ты полюбишь иудея,Исчезнешь в нем — и Бог с тобой.(I, 143) 

Русский поэт — иудей; его избраннице-речи предлагается вернуться к истокам, коль скоро она отвергла радостное солнце Греции, предпочтя еврея («обратно в крепь родник журчит…»). Она утратит имя эллинской красоты — Елены и закрепит льющееся библейское начало — Лия. Но и тогда жене-речи останется только утонуть в муже, растворится в его крови, слиться с ним, войти в состав русского поэта. Она неизбежно станет его порождением, песнью, дочерью. Это неразмыкаемое венчальное кольцо вечного поэтического возвращения. Превращаясь в библейскую Лию, новобрачная сочетается узами с Иаковым и рождает ему шесть сыновей, братьев Прекрасного Иосифа. Реальный поэт Иосиф берет в жены женщину, чей отец — Иаков. Он как бы становится ее отцом и мужем одновременно. «Иосиф» в переводе означает «присовокупление, прибавление». 

Одна часть поэтического сравнения получила символическое имя «шестикрылого быка», несущего в своем назывании число «шесть» (six/sex) — признак пола. На этом созвучии построено «Шестое чувство» Гумилева. Бальмонт писал: «„Чувство красивого — это божественное шестое чувство, еще так слабо понимаемое“… воскликнул несравненный Эдгар. Нужно ли жалеть об этом? Поэты, шестым этим чувством обладающие — и сколькими еще, не названными! — не тем злополучны, что у людей — сверхсчетных чувств нет или почти нет, а тем, что им, Поэтам, с ребяческой невинностью непременно хочется всех людей сделать Поэтами». 

Мандельштам не остается в стороне:Шестого чувства крошечный придатокИль ящерицы теменной глазок,Монастыри улиток и створчаток,Мерцающих ресничек говорок.Недостижимое, как это близко —Ни развязать нельзя, ни посмотреть, —Как будто в руку вложена запискаИ на нее немедленно ответь…Май 1932 — февраль 1934 (III, 77) 

Гейне уподоблял лирическую песнь прекрасному человеческому телу, более того — женскому телу: «Des Weibes Leib ist ein Gedicht…» (У стихотворения женское тело). Неназываемый объект описан как придаток шестого чувства — чувства любовного. Предмет вожделения замещен рядом гомологичных символов — глазок, раковина, сжатый кулак. «Эротика, — писал Эйхенбаум, — отличается<…>тем, что она для самых откровенных положений находит остроумные иносказания и каламбуры, — это и придает ей литературную ценность». В восьмистишиях речь все время идет о чем-то парном (как крылья бабочки-мусульманки, как створки улитки), как параллельные прямые, как знак равенства (=), но одновременно и созвучном, эхоподобном, мгновенно откликающемся, ответствующем. Речь идет орифме.Бродский: «…Вещи чтимы пространством, чьи черты повторимы:розы» (III, 87). В мандельштамовском «Разговоре о Данте»: «Здесь пространство существует лишь постольку, поскольку оно влагалище для амплитуд» (III, 250). 

То, что каламбур отождествляет два разных слова, одинаково звучащих, — вполне тривиально. Каламбур — простейший способ замыкания языка на самого себя. Но каламбур, задавая два значения с помощью одной и той же языковой единицы, радикальноразличаетв себе некий топос мысли, который не сводим к содержанию этих значений. Он фиксирует нечто само по себе, независимость некоторого состояния мысли от обозначаемых этим состоянием языковых содержаний. Раз «и то, и это» значит ни то, и ни это. Топос — это чистая форма. С внешней точки зрения игра слов проста и понятна, но ее формальный топос очень труден для понимания — он как бы вне языка. 

В 1924 году Марина Цветаева пишет стихотворение «Приметы»:Точно гору несла в подоле —Всего тела боль!Я любовь узнаю по болиВсего тела вдоль.Точно поле во мне разъялиДля любой грозы.Я любовь узнаю по далиВсех и вся вблизи.Точно нору во мне прорылиДо основ, где смоль.Я любовь узнаю по жиле,Всего тела вдольСтонущей. Сквозняком как гривойОвеваясь гунн:Я любовь узнаю по срывуСамых верных струнГорловых, — горловых ущелийРжавь, живая соль.Я любовь узнаю по щели,Нет! — по трелиВсего тела вдоль!(II, 304) 

Цветаева разыгрывает значения, по крайней мере, двух оборотов: «принести в подоле» и «гора родила мышь». Телесная рифма рта и вагины, их выстраданное звучание, соловьиная трель расстрела звучит в ее стихотворении. Пахота — откровенно сексуальная метафора. У М. Волошина:Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь,Ослепнуть в пламени сверкающего ока,И чувствовать, как плуг, вонзившийся глубокоВ живую плоть, ведет священный путь. 

Глубоко выстраданное и личное цветаевское «Я любовь узнаю по щели..» Хлебниковым описывается на языке историософского шифра. Обновленный, омоложенный старец Омир, именующий себя Велимиром или «юношей Я-миром», похваляется своей молодецкой удалью, мужской силой наследника древнего Рима: «Старый Рим,как муж, наклонился над смутной женственностью Севера и кинул свои семена в молодое женственное тело. Разве я виноват, что во мне костяк римлянина? Побеждать, владеть и подчиняться — вот завет моей старой крови» (IV, 35). Это выдача себе культурно-исторического «аттестата половой зрелости», если прибегнуть к гимназическому языку«Золотого теленка». 

«Прекрасная форма искусства всех манит явным соблазном…»; «Или иначе: певучесть формы есть плотское проявление того самого гармонического ритма, который в духе образует видение», — писал целомудреннейший М. О. Гершензон в книге «Мудрость Пушкина». Он же резюмирует: «Красота — приманка, но красота — и преграда». Рифма — приманка, «слово-щель» (Набоков). Она же преграда, или — в терминологии Пастернака — барьер, который необходимо взять. Как град или женщину. Белый говорил, что в поэтическом содержании «лад постигается не в гримасах умершего слова, а в уменье прочесть прорастающий смысл в самойтрещине слова». Марсель Пруст: «Так, всякий раз, как семя человека ощущает свою мощь, оно стремится вырваться в виде спермы из бренного человеческого тела, которое может не удержать его в целости и в котором оно может не утерять свою силу<…>.Взгляните на поэта в тот миг, когда мысль испытывает подобное стремление вырваться из него: он боится преждевременно расплескать ее, не заключив в сосуд из слов». Слово есть «органическое семя» (Лосев). 

Рифма — место слияния, соития брачующихся окончаний. «Не трудно заметить, — писал Хлебников, — что время словесного звучания есть брачное время языка, месяц женихающихся слов…» (V, 222). В статье «О современном лиризме» Анненский останавливается, в частности, на брюсовском стихотворении «Но почему темно? Горят бессильно свечи» (1905, 1907):Идем творить обряд! Не в сладкой, детской дрожи,Но с ужасом в зрачках, —извивы губ сливать,И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе,И ждать, что страсть придет, незванная, как тать.Как милостыню,я приму покорно тело,Вручаемое мне, как жертва палачу.Я всех святынь коснусь безжалостно и смело,В ответ запретных слов спрошу, — и получу.(I, 493–494) 

Анненский понимает метаязыковой характер брюсовской эротики: «Во всяком случае, если для физиолога является установленным фактом близостьцентров речи и полового чувства,то эти стихи Брюсова, благодаря интуиции поэта, получают для нас новый и глубокий смысл.<…>Не здесь ли ключ к эротике Брюсова, которая освещает нам не столько половую любовь, сколько процесс творчества, т. е.священную игру словами». 

В отличие от Бродского, Хлебников везде найдет себе место: можно вести карточную «Игру в аду», а можно трудиться в раю, важен результат — виктория, победа:Игра в аду и труд в раю —Хорошеуки первые уроки.Помнишь, мы вместеГрызли, как мыши,Непрозрачноевремя?Сим победиши!(«Алеше Крученых») 

Время, по Хлебникову, — это «мера мира», но особая мера, которая есть искомая дыра, rima, в настиле мира, что прогрызают поэты, подобные мышам. 

Ключевой для поэтической мифологии мыши в Серебряном веке явилась статья Максимилиана Волошина «Аполлон и мышь» (1911). Уже в «Поверх барьеров» Пастернака алчные стада грызунов активно вживаются в речную стихию речи, движутся кровяными шариками в артериях кровоснабжающейся системы поэтического тела. Они заняты строительством первоматерии, «Materia Prima». Так и называется стихотворение 1914 года:Чужими кровями сдабривавшийСвою, оглушенный поэт, —Окно на Софийскую набережную,Не в этом ли весь секрет?Окно на Софийскую набережную,Но только о речке запой,Твои кровяные шарики,Кусаясь, пускаются за реку,Как крысы на водопой.Волненье дарит обмолвкой.Обмолвясь словом: река,Открыл ты не форточку,Открыл мышеловку,К реке прошмыгнули мышиные мордочкиС пастью не одного пасюка.Сколько жадных моих кровинокВ крови облаков и помоев и буднейПолзут в эти поры домой, приблудные,Снедь песни, снедь тайны оттаявшей вынюхав!И когда я танцую от болиИли пью за ваше здоровье,Все то же: свирепствует свист в подпольи,Свистят мокроусые крови в крови.(I, 467) 

Гематологическая функция мышей-Муз — основа для «Сестры моей — жизни». Второе стихотворение сборника выступает в роли гида для читателя, отправляющегося в путешествие по всей книге, и рассказывает о специфических свойствах автора. Итак, «Про эти стихи»:На тротуарах истолкуС стеклом и солнцем пополам,Зимой открою потолкуИ дам читать сырым углам.<…>Кто тропку к двери проторил,К дыре, засыпанной крупой,Пока я с Байроном курил,Пока я пил с Эдгаром По?Пока в Дарьял, как к другу, вхож,Как в ад, в цейхгауз и в арсенал,Я жизнь, как Лермонтова дрожь,Как губы в вермут, окунал.(I, 110) 

Чтоб истолковать эти стихи, потребуется присмотр к мельчайшим подробностям поэтического хозяйства. Нужно истолочь стих, как стекло, крошкой которого изводят грызунов. Но пастернаковские мыши в полном здравии и питаются крупой поэзии. Истолченным солнечным стеклом автор кормит… жизнь, которая открывается, распахивается из сырого и темного угла — в Рождество. И пока хозяин пьет и курит с Байроном и По, мыши, как первопроходцы, протаптывают тропку к двери, «к дыре, засыпанной крупой». Только вооружившись горечью вермута, испытав муки ада (рай бессилен!) и проникнув первичным трепетом вселенной, поэт познает вершины Дарьяльского ущелья. 

Рифменная красавица «Второго рождения» — того же рода. Ее «стать и суть» — в эротической природе стиха. Здесь, как и в стихотворении «Про эти стихи», ингридиенты берутсяпополамипо полам.Набоковский рассказ «Красавица», написан летом 1934 года по стопам «двурушнического» «Второго рождения». Его героиня — воплощение рифменного строя: «С жуткой легкостью, свойственной всем русским барышням ее поколения, она писала — патриотические, шуточные, какие угодно — стихи». Живет она в Берлине на улице с аукающимся названием Аугсбургерштрассе, вяжет и преподает французский: «Она свободно говорила по-французски, произнося les gens (слуги) как будторифмуяс agence и разбивая aout (август) на два слога (a-ou). Она наивно переводила русское „грабежи“ как grabuges (перебранка)…». На вопрос приятельницы, много ли у нее поклонников, она откликается: «„Нет, матушка, годы не те, — отвечала Ольга Алексеевна, — да кроме того…“ Она прибавила маленькую подробность, и Верочка покатилась сосмеху…». Маленькая подробность касается вагины. Красавица — персонифицированная рифма, rima, эхо. Позже Набоков назвал свою «Красавицу» «занятной миниатюрой с неожиданной концовкой». Вот этот финал: «Это все. То есть, может быть, и имеется какое-нибудь продолжение, но мне оно не известно, и в таких случаях, вместо того, чтобы терятьсяв догадках, повторяю за веселым королем из моей любимой сказки: „Какая стрела летит вечно? — Стрела, попавшая в цель“». 

ВСЁ 

Поклонение «Пану», т. е. несознанному Богу, и поныне является моей «религией».Осип Мандельштам 

Solches Gestimmtsein, darin einem so und so«ist», l't uns — von ihm durchstimmt — inmitten des Seienden im Ganzen befinden. Die Befindlichkeit der Stimmung enth? llt nicht nur je nach ihrer Weise das Seiende im Ganzen, sondern dieses Enth? llen ist zugleich — weit entfernt von einem blo'en Vorkommnis — das Grundgeschehen unseres Da-seins.Martin Heidegger 

О своей ранней и очень короткой драме Хлебников отозвался так: «В „Госпоже Ленин“ хотел найти „бесконечно малые“ художественного слова» (II, 10). Действующими лицами явились Голоса, всего их пятнадцать и все они принадлежат одному персонажу —больной психиатрической лечебницы г-же Ленин: Голос Зрения, Голос Слуха, Голос Рассудка (Разума), Голос Внимания, Голос Памяти (Воспоминания) и т. д. На протяжении двух сцен они говорят между собой о своей госпоже. Нескончаемый разговор предваряется авторской ремаркой: «Сумрак. Действие протекает перед голой стеной». Врач, пытающийся лечить пациентку смехом, носит имя «Лоос»: «Онвесьв черном.<…>Он продолжаетвсееще что-то говорить»; после его ухода «всетихо» (IV, 246–247). (Запомним на будущее это нагнетание «весь… всё… всё».) Но невзирая на обилие голосов и бесконечность малых составляющих слова, не хватает главного — Голоса Голоса. Больная молчит, не дает ответа: «…Всеже слово не будет произнесено»; «Всепогибло. Мировое зло» и заключительные слова драмы: «Голос Сознания. Всеумерло. Всеумирает» (IV, 250). Ленин отказывается от голоса как формы и полноты своего бытия. «Всё», единство обретенного и зазвучавшего голоса и пытается вернуть ей врач Лоос — Логос, распавшийся в сознании героини на множество несоединимых голосовых личин. Ее изъян, ее личное «зло» (еще одна «бесконечно малая» и убийственная частица распавшегося «логоса» как слова и как понятия) превращает Ленин из всего, целого — в ноль, ничто, le n? ant. Эта французская транскрипция ничто и звучит стертым, искаженным образом в имени главной героини. Из всеполноты голоса-логоса она превращается в n? ant, ничто. 

Анненский писал: «Дело в том, что страх человека перед смертью глубоко эгоистичен, и уж этим одним онинтимно близок поэзии.С другой стороны, идея смерти привлекательна для поэта простором, который она дает фантазии. Реми де Гурмон давно уже заметил, что наш интеллект никак не может привыкнуть к обобщению идеи смерти с тою, которая, казалось бы, особенно ей близка, т. е. с идеей небытия (du n? ant). Здесь поэзия является именно одною из сил, которые властноподдерживают эту разобщенность. Дело в том, что поэт влюблен в жизнь, и таким образомсмерть для него лишь одна из форм этой многообразной жизни. Le n? antполучает символ, входящий в общение с другими, и тем самымничтоиз ничто обращается уже внечто:у него оказывается власть, красота и свой таинственный смысл». 

У Хлебникова та же идея — движение от жизни к смерти, от бытия — к небытию. Эксперимент с деструкцией всеголоса. Хлебников, вслед за Анненским, опирается на «Евгения Онегина»:Я был рожден для жизни мирной,Для деревенской тишины:В глуши звучнее голос лирный,Живее творческие сны.Досугам посвятясь невинным,Брожу над озером пустынным,И far nienteмой закон.Я каждым утром пробужденДля сладкой неги и свободы:Читаю мало, долго сплю,Летучей славы не ловлю.Не так ли я в былые годыПровел в бездействии, в тениМои счастливейшие дни?(V, 33) 

Необходимый закон поэта —лень.«Темный ум» проясняется в «бездействии», «праздности» и «беспечности» (итал. non far niente — «ничего не делать, бездельничать»). Набоков писал в своих комментариях: «Использование итальянских слов „far niente“ (которые даны здесь четырьмя слогами как если бы они были латинскими) — это на самом деле галлицизм…». В «Книге отражений» Анненский несколько раз в чрезвычайно категоричной форме растолковывает пушкинскую мысль. Хлебников производит имя героини от le n? ant в интерпретации Анненского и — через пушкинский роман в стихах — от русского слова «лень»:Летят в медовое не знаю,Недолгое великое ничто,Куда и тянет и зоветЦель бога быть ничем.Ведьнечто— тяжесть, сила, долг, работа,труд,Аничто— пух, перья, нежность, дым,Объема ящик, полный пустоты,То ящик бабочек илении любви.(III, 146) 


Страница 22 из 23:  Назад   1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13   14   15   16   17   18   19   20   21  [22]  23   Вперед 

Авторам Читателям Контакты