Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

Линней ребенком в маленькой Упсале не мог не посещать ярмарок, не мог не заслушиваться объяснений в странствующем зверинце. Как и все мальчишки, он млел и таял перед ученым детиной в ботфортах и с хлыстом, перед доктором баснословной зоологии, который расхваливал пуму, размахивая огромными красными кулачищами. Сближая важные творения шведского натуралиста с красноречием базарного говоруна, я отнюдь не намерен принизить Линнея. Я хочу лишь напомнить, что натуралист — профессиональный рассказчик, публичный демонстратор новых интересных видов. 

Раскрашенные портреты зверей из линнеевской „Системы природы“ могли висеть рядом с картинками Семилетней войны иолеографией блудного сына. 

Линней раскрасил своих обезьян в самые нежные колониальные краски. Он обмакивал свою кисточку в китайские лаки, писал коричневым и красным перцем, шафраном, оливой, вишневым соком. При этом со своей задачей он справлялся проворно и весело, как цирюльник, бреющий бюргермейстера, или голландская хозяйка, размалывающая кофе на коленях в утробистой мельнице. 

Восхитительна Колумбова яркость Линнеева обезьянника. 

Это Адам раздает похвальные грамоты млекопитающим, призвав себе на помощь багдадского фокусника и китайского монаха» (III, 203–204). 

В роли краснобая-зазывалы, рассказчика выступает классификатор-естествоиспытатель Карл Линней. Картинки его ярко раскрашенного обезьянника, по Мандельштаму, должны висеть на стене рядом с олеографией блудного сына — именно об этих картинках из «Станционного смотрителя» писал М. О. Гершензон, начиная свою известную статью… с тигра: «Иное произведение Пушкина похоже на те загадочные картинки для детей, когда нарисован лес, а под ним напечатано: „Где тигр?“. Очертания ветвей образуют фигуру тигра; однажды разглядев ее, потом видишь ее уже сразу и дивишься, как другие не видят». 

В подростке, изнывающем стихотворной жаждой, звучат самые стертые и подражательные образы. Постепенно, как обезьянка Бунина и Ходасевича, утоляя жажду, писатель впитывает и преображает чужой поэтический опыт. Удаляясь, он приближается в пушкинскому первоисточнику. Цыганский опыт скитальчества служит для брожения нового вина. От «псевдо-пушкинских модуляциий» — до модуса подлинного пушкинского бытия. 

«Насколько помню, — признавался Набоков в послесловии к американскому изданию „Лолиты“ 1958 года, — начальный озноб вдохновения был каким-то образом связан с газетной статейкой об обезъяне в парижском зоопарке, которая, после многих недель улещиванья со стороны какого-то ученого, набросала углем первый рисунок когда-либо исполненный животным: набросок изображал решетку клетки, в которой бедный зверь был заключен». 

Важно, что первый толчок и трепет вдохновения оказывается, хотя и «неясным» для автора образом, прочно связанным с обезьяной. Что делает этот невольный гений имитации, упрятанный за решетку? Обезьяна просто удваивает, один к одному отражает рисунком ситуацию своего заключения, создавая construction en abome. Искусство есть тавтология, но тавтология особого рода. Обезьяна, сидящая в клетке зоопарка, и обезьяна, нарисовавшая себя, сидящей в клетке зоопарка, — это не одно и тоже. По содержанию они ничем не отличаются. Все дело в точке зрения. Рисунок — это способ осознания своей несвободы и в этом смысле залог освобождения. Для Набокова это прообраз всякого творчества. Вослед исчезнувшей возлюбленной, Гумберт пишет неловкое, но точное стихотворение:Где ты таишься, Долорес Гейз?Что верно и что неверно?Я в аду, я в бреду: «выйти я не могу»Повторяет скворец у Стерна. 

Речь идет об известном эпизоде «Сентиментального путешествия» Лоренса Стерна. Йорику угрожает арест в Париже, он старается убедить себя в том, что тюрьма не страшна, и тут слышит жалобный крик: «Выйти я не могу!». Эту фразу непрерывно повторяет говорящий скворец, запертый в клетке. Она закрыта столь искусно, что Йорику не удается открыть ее и выпустить птицу из неволи. Впоследствии Йорик выкупает скворца и увозит его в Англию. Но птице так и не суждено будет покинуть клетку, ибо никто из новых владельцев не освободит его. Свободу ему даст сам герой, помещая его изображение на свой герб. «Параллель к ситуации Гумберта Гумберта, — пишет А. Долинин, — узника, который не может вырваться из тюрьмы-клетки собственного „я“, — очевидна». Комментатор верно указывает на параллель с притчей об обезьяне, оставляя, однако, это указание без комментария. Набоков мог бы перефразировать известный афоризм Достоевского о том, что здесь дьявол борется с Богом, а место битвы — обезьянья клетка. Набоков все рассуждения переводит в план чистой философии искусства, но без длинной пушкинской предыстории, будет непонятно, почему именно с обезьяной связаны сокровенные мысли о природе искусства. Для Пушкина Вольтер (а для нас — Пушкин) в роли обезьяны и есть та степень поэтической свободы и независимости, которая делает поэта поэтом. Обезьяна — не персонаж и даже не способ повествования. Это необходимое условие самого поэтического бытия в мире. 

«Дарвинизм в поэзии» (Ильф), видимо, заключается в том, что для русской литературы Пушкин был и Дарвином, и обезьяной. 

«Я ЛЮБЛЮ СМОТРЕТЬ, КАК УМИРАЮТ ДЕТИ» 

Qui cum Jesu itis, non ite cum jesuitis.[11] 

Дети, дети — это я.Велимир Хлебников 

Dorthin will unser Steuer, wo unser Kinder-Land ist!F. Nietzsche[12] 

Не счесть авторов, написавших о «загадочной» и «цинически-садистской» строчке Маяковского «Я люблю смотреть, как умирают дети». Защитников, начиная с влиятельнейшего Романа Якобсона, тоже было немало. Линию адвокатуры подытожила Лиля Брик, которую сам поэт называл «милым и родным Детиком»: «Жизнь полна страданий, и тоски, и ощущения одиночества. Чем раньше кончится такая жизнь, тем лучше для человека. Чем раньше человек умрет, тем для него лучше. Поэтому и — „Я люблю смотреть, как умирают дети“. Как говорится — „недолго помучился“. Так говорили когда-то в народе об умерших детях.<…>Это горькое выражение взято резко-парадоксально, как единственное, что может радовать человека, любящего и жалеющего людей. Маяковский позволил себе небольшую поэтическую вольность — дать вывод не в конце стихотворения, а в начале». Сам Маяковский в дебаты не вступал, и по свидетельству одного из обвинителей, в 1928 году ответствовал: «Надо знать, почему написано, когда написано и для кого написано». Последуем его совету. Как известно, юный Владимир Владимирович был максималистом и на «небольшие поэтические вольности» не разменивался. Сразу за изуверской строкой следовало:Выприбоя смехамглистый вал заметилизатоски хоботом?(I, 48) 

Нет, не заметили, а сам Маяковский карты не раскрыл. 

Поэт был кубистом в живописи, и техника изобразительной разбивки, разложения плоскости холста была испробована им на белом листе бумаги. Маяковский кромсает и дробит слова:У —лица.Лицаудоговгодоврез —че.Че —рез…(«Из улицы в улицу», 1913) 

Перераспределяя границы слов, поэт заново устанавливает единицы и грани речи, изменяет и измеряет «лица» слов. На лирическом просторе он сам себе землемер. Будем считать словом лишь то, что выходит за свои пределы. Сам по себе такой выход за пределы Флоренский считал необходимым, но недостаточным: «…Область, в которую совершается выход, должна быть предметна, т. е. цельна сама по себе, а не случайным скоплением несогласованных и необъединенных элементов. Только в этом случае, при ее цельности, она может быть названасмысломданного произведения. Иначе говоря, эта область должна быть конструктивна». Разрез волны-строки в финале стихотворения «Несколько слов обо мне самом» невидим: «…Я одинок, как последний глаз / у идущего к слепым человека!». Итог таков: «я один ок, как последний глаз…». 

Обратимся к стихотворению «А вы могли бы?» (1913):Я сразу смазал карту будня,плеснувши краску из стакана;я показал на блюде студнякосые скулы океана.На чешуе жестяной рыбыпрочел я зовы новых [вещих] губ.А выноктюрн сыгратьмогли бына флейте водосточных труб?(I, 40) 

Не листок отрывного календаря, а карта обычного дня — желеобразного, бесформенного, никакого. День превращается (сразу, одним махом!) в холст. Маяковский терминологически точен: в картографии окрашивание именуется «заливкой», и тогда перед нами не рельефная голова Земли, а плоский квадрат с полушарием-кругом. Живопись резью линий рассекает «карту будня» и она уже — лицо Земли, географическая карта вселенского размаха. Блюдо тоже круг, на котором тоже вырезан сектор — порция будничного студня. В «Темах и варьяциях» Пастернак опишетдень и лик Пушкина уже через это стихотворение Маяковского:В его устах звучало «завтра»,Как на устах иных «вчера».<…>Был дикОткрывшийся с обрывасекторЗемного шара, и дикаНеоборимая рука,Пролившаясоленый нектарВ пространство слепнущих снастей,На протяженьедней и дней…(I, 185) 

У футуриста этот сектор врезается «косыми скулами» в океан, подобно носу корабля. «Скулами» называется нижняя передняя часть корабля. Но здесь скулы принадлежат уже самому океану — железный овал океанского лика. Даль в статье «Нос» отмечает физиогномический характер географических карт: «Замечателен перенос названий частей лица к образованью берегов: устье (уста), губа, нос, лбище, щека». 

Мореходство — образ поэтического самопознания. 

Маяковский прекрасно знаком с древней весельной системой навигации. Под начальством кормчего был человек, которого называли pausarius и который регулировал равномерность весельных ударов голосом, ударом молотка или флейтой. Маяковский не был бы футуристом, если бы не превратил знаменитую гамлетовскую флейту в водосточную трубу. Более того, вопрос, объединяющий пение, музыку и урбанистический пейзаж, «А вы / ноктюрн сыграть / могли бы / на флейте водосточных труб?» обращен к Ариону-Пушкину, который, по его же собственному признанию, пел гребцам. И сам Маяковский отвечает на него через десять лет в «Юбилейном», посвященном Пушкину: «Вы б смогли— / у вас хороший слог» (VI, 53). 

Николай Асеев вспоминал: «Впервые видящие море сразу не могут вместить его во взор. Я помню собственное впечатление от Черного моря, увиденного в первый раз с высоты Байдарских ворот. Оно мне показалось неправдоподобным, стеной, вертикально вставшей с горизонта, и необъятным в своей ширине. Вот таким же ощущался впервые встретившийся Маяковский. Ни с чем виденным раньше несхожий, непривычный, необъяснимый». Маяковский — море и корабль в море. Заметить прибой значит увидеть структуру стихотворения как структуру корабля. Идет корабль и своим хоботом-носом разрезает «карту будня». Не на носу и не по бортам, а на корме найдет смех свое пристанище: «ют»— средняя часть кормы. В романе «Фрегат „Паллада“» Гончарова: «Я целое утро не сходил с юта. Мне хотелось познакомиться с океаном. Я уже от поэтов знал, что он „безбрежен, мрачен, угрюм, беспределен, неизмерим и неукротим“<…>.Теперь я жадно вглядывался в его физиономию, как вглядываются в человека, которого знали по портрету». Таким образом: «Я люблю смотреть, каку мирают дети». «Тоска по корабельной корме» (Мандельштам) отзывается пастернаковским:Но он узнал. Немая твердьБезбрежности не знает жалоб.И люто льющуюся смертьОн подал ей наплитах палуб.(I, 588) 

Ницше писал в «Так говорил Заратустра»: «Так что люблю я еще толькострану детей моих,неоткрытую, лежащую в самых далеких морях; и пусть ищут и ищут ее мои корабли» (II, 87). Нам придется проделать довольно большой путь по ранним стихам Маяковского, чтобы понять, как и зачем он прячет ют-корму сиротского корабля-мира, скрывая невидимый смех сквозь видимые миру слезы.* * * 

Первый литографированный сборник Маяковского «Я» (1913) представлял из себя тетраптих, складень из четырех стихотворений, которые несли следы явственной христианской тематики, урбанистически преломленной. Первое стихотворение — о распятии, второе — о распутстве, третье — Пиета, последнее — о жертвоприношении и чаше.1По мостовоймоей души изъезженнойшаги помешанныхвьют жестких фразпяты.Где городаповешеныи впетле облаказастылибашенкривые выи —идуодинрыдать,что перекресткомраспятыгородовые.(I, 45) 

Не поэт в городе, а город в поэте. «Топография души» (Цветаева) такова, что внутреннее и внешнее не просто меняются местами — между ними стирается граница. Они становятся неразличимы. По изъезженной и истоптанной мостовой души сам поэт идет рыдать наперекресток.Мостовая не просто место души, но и уровень речи. Душа уходит в пятки помешанных, вьющих по мостовой речь, как веревку. Города висят на виселице-глаголе, как на жирафьей шее подъемного крана. В «Синих оковах» Хлебникова: «Когда сошлись Глаголь и Рцы / И мир качался на глаголе…» (I, 294). Блюстители порядка безжалостно распяты перекрестками дорог. Сумасшествие, казнь и крестная мука — больше ничего. Кроме смеха. Поэт оплакивает мир, где в роли Спасителя выступает… городовой. Сам поэт как творец распят на слове, божественном глаголе, и единственное спасение — смех. Второй текст — «Несколько слов о моей жене»:Морей неведомых далеких пляжемидет луна —жена моя.Моя любовница рыжеволосая.За экипажемкрикливо тянется толпа созвездий пестрополосая.Венчается автомобильным гаражем,целуется газетными киосками,а шлейфа млечный путь моргающим пажемукрашен мишурными блестками.А я?Несло же, палимому, бровей коромыслоиз глаз колодцев студеные ведра.В шелках озерных ты висла,янтарной скрипкой пели бедра?В края, где злоба крыш,не кинешь блесткой лесни.В бульварах я тону, тоской песков овеян:ведь это ж дочь твоя —моя песняв чулке ажурному кофеен!(I, 46) 

Луна закономерно избрана в спутницы, она по определению — сателлит, сообщник. Ее свита и атрибуты выдают даму полусвета, кабаретную диву — все крикливо, пестро и покрыто мишурой. Сама блудница в шелках, ее бедра поют, как скрипки. Она раздает поцелуи (kiss) киосками, жаром гаражей опаляет своего любовника, полумесяц ее бровей коромыслом несет студеную воду, чтобы охладить его пыл. Бульварный роман с небесной повией рождает песнь, которая шлюхой выброшена на панель. Поэт же тонет в зыбучих песках бульваров. Шествие с лунной Травиатой, блоковской Незнакомкой. Это второе направление поэтического перекрестья — распутство. 

Третье стихотворение — «Несколько слов о моей маме»:У меня есть мама на васильковых обоях.А я гуляю в пестрых павах,вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу.Заиграет вечер на гобоях ржавых,подхожу к окошку,веря,что увижу опятьсевшую на домтучу.А у мамы больнойпробегают народа шорохиот кровати до угла пустого.Мама знает —это мысли сумасшедшей ворохивылезают из-за крыш завода Шустова.И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой,окровавит гаснущая рама,я скажу,раздвинув басом ветра вой:«Мама.Если станет жалко мневазы вашей муки,сбитой каблуками облачного танца, —кто же изласкает золотые руки,вывеской заломленные у витрин Аванцо?..»(I, 47) 

Как город и луна, образ матери — наверху, «на васильковых обоях». За ним прообраз всеобщей матери в точности переводящий значение ее имени — «возвышенная, превознесенная» — Мария, Богородица: «…В углу — глаза круглы, — / глазами в сердцевъеласьбогоматерь» (I, 189). Родная мать тонет в божественной неразберихе: «В богадельнях идущих веков, / может быть, мать мне сыщется…» (I, 51). Так где же она — в божнице или в богадельне? Поэтическая родительница (не путать с реальной Александрой Алексеевной) в этом стихотворении сливает воедино иконостас и божий приют для призрения дряхлых и неизлечимо больных. 

Святая дева — воплощение муки, материнской жалости и милосердия. Она — путеводительница и плакальщица. Пиета (отлат., итал. pieta— «сострадание, жалость») — название в искусстве изображений снятия с креста и оплакивания. Но поэт и мать как будто меняются местами: он охвачен чувством жалостик ее крестной муке: «Если станетжалко мне / вазы вашеймуки…». Он оплакивает распятие, как он рыдал на перекрестке первого стихотворения: «…Иду / один рыдать, / что перекрестком / распяты / городовые» (I, 45). Эта мать бедна и больна, отсюда чувства стыда и муки перед ней. Она озабочена надомной работой и мыслями о хлебе насущном. Завод Шустова — производитель горячительных напитков, и матьрешает вопрос: поэт ее сын или попросту пьяница, пьет. И, находясь здесь, рядом с сыном на земле, она бесконечно дальше от него, чем та, что на иконе. «А я гуляю в пестрых павах, / вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу». Ромашка как символ любви (любишь — не любишь) превращается в состояние муки. Почему? Пока поэт предается праздным прогулкам по мостовой (франц. pave— «мостовая»), мать тяжело больна туберкулезом. Ромашка была символом больных туберкулезом. В 1913 году «День ромашки» имел точную дату — 24 (7) апреля. В этот день ежегодно проводились благотворительные сборы на борьбу с чахоткой. 

Поэтическиий реванш у своей беспомощности Маяковский возьмет позднее — на поприще искоренения болезней Матери-земли, вылечивая чахоткины плевки шершавым языкомплаката. Только так поэт приходитна выручку:«Земля! /<…>Дымом волос над пожарами глаз из олова / дай обовью я впалые груди болот» (I, 51). Так сама Богородица выступает заступницей за своих земных детей. Выручка выступает как высокое спасение и как низменная денежная выручка, высвобождение из нужды:Говорю тебе я, начитанный и умный:ни Пушкин, ни Щепкин, ни Врубельни строчке, ни позе, ни краске надуманнойне верили — а верили в рубль.(I, 86) 

Позже Пастернак свой спор с Отцом построит на этом же слове — выручка: «О солнце, слышишь? „Выручь денег“» (I, 199). 

Четвертый текст — об Отце. В этом серьезном разговоре всегда есть место несерьезному. Шуточное четвертование самого понятия Отчизны, Patria встречается в рассказе Маяковского: «Отец выписал журнал „Родина“. У „Родины“ „юмористическое“ приложение. О смешных говорят и ждут. Отец ходит и поет свое всегдашнее „алон занфан де ля по четыре“. „Родина“ пришла. Раскрываю и сразу (картинка) ору: „Как смешно! Дядя с тетей целуются“. Смеялись. Позднее, когда пришло приложение и надо было действительно смеяться, выяснилось — раньше смеялись только надо мной. Так разошлись наши понятия о картинках и о юморе» (I, 10). Рассказ поэта глубоко символичен. Уже здесь заявлены революционная и христологическая темы, столь важные для Маяковского. И еще два урока. Песенка — одетях.«Всегдашняя», — отмечает Маяковский. Как в отцовской шутке, поэзия — это деление, аналитика слова («деля по…»); его размножение, почкование и скрещивание. По Мандельштаму, поэт — разом и садовник, и цветок. Второй важный урок заключается в том, что это экспериментальное деление слова имеет межъязыковой характер. 

По Пастернаку: «У старших на это своиесть резоны. /Бесспорно, бесспорносмешон твой резон» (I, 112). Ср. у Маяковского: «Обутые в гетры / ходят резон д’етры». Это то, что сам поэт называл «невозможным волапюком». 

Наша задача — приблизиться к этому специфическому понятию юмора Маяковского. Полностью приведем четвертое стихотворение «Несколько слов обо мне самом»:Я люблю смотреть, как умирают дети.Вы прибоя смеха мглистый вал заметилиза тоски хоботом?А я —в читальне улиц —так часто перелистывал гроба том.Полночьпромокшими пальцами щупаламеняи забитый забор,и с каплями ливня на лысине куполаскакал сумасшедший собор.Я вижу, Христос из иконы бежал,хитона оветренный крайцеловала, плача, слякоть.Кричу кирпичу,слов исступленных вонзаю кинжалв неба распухшего мякоть:«Солнце!Отец мой!Сжалься хоть ты и не мучай!Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою дольней.Это душа мояклочьями порванной тучив выжженном небена ржавом кресте колокольни!Время!Хоть ты, хромой богомаз,лик намалюй мойв божницу уродца века!Я одинок, как последний глазу идущего к слепым человека!»(I, 48–49) 

Кощунственные слова предъявляются Отцу небесному. Это он — «отец искусного мученья» (Хлебников) — любит смотреть, как умирают дети. Первая строка — из уст Творца.Противительное «а я…» свидетельствует о том, что это не тот, кто признается в циничной любви к умирающим детям: «Я люблю смотреть, как умирают дети<…> А я <…>как последний глаз у идущего к слепым человека!». На месте сбежавшего из иконы Христа, время намалюет его жертвенный образ: «И когда мой лоб<…>окровавит гаснущая рама…» (I, 47) [я окажусь] «в выжженном небе на ржавом кресте». Что происходит? Отказ от Бога сопровождается обращением к другому небесному Отцу, вся надежда только на него: «Солнце! Отец мой! Сжальсяхоть тыи не мучай!». Солнце, похоже, не мучает. Мучение и смерть исходят из другой испытующей и карающей десницы. Стихотворение переполнено христианскими символами — икона, хитон, собор, крест, лик, божница, богомаз. Происходит язычески-парадоксальное причащение Святых Тайн — тела и крови Христовой, вина и хлеба («неба распухшего мякоть», «пролитая кровь»). Как и пушкинский Пророк, герой Маяковского —на перепутьи.Но с этого перепутья Маяковский уходит вооруженный не только божественным глаголом, но и… смехом, впрочем, тоже пушкинского происхождения. На одном из вечеров в Политехническом, когда Маяковского спросили «Как ваша настоящая фамилия?», он ответил: «Сказать? Пушкин!!!». В центре беседы Маяковского с Пушкиным в «Юбилейном» с восклицательным знаком стоит слово «Смех!». «Слава смеху! Смерть заботе!», — провозгласил еще Хлебников (I, 149). Арион может быть вынесен на берег и спасен только «прибоем смеха». Ветхозаветного героя — прообраз Христа, — которого Господь потребовал принести в жертву во испытание силы веры и лишь в последний момент отвел кинжал от головы единственного сына Авраама, звали Исаак, что означает «Смех». Маяковский убежден, что цена ветхозаветной верности Творцу непомерно велика:Он — бог,а кричит о жестокой расплате,<…>Бросьте его!(I, 156) 

В богоборческой схватке поэт направляет жестокое орудие Творца против него самого. Хлебников:Всегда жестокий и печальный,Широкой бритвой горло нежь! —Из всей небесной готовальниТы взял восстания мятеж,И он падет на наковальнюПод молот — божеский чертеж!(I, 192) 

Имя Исаака проступает в описании собора (Исаакиевского?): «…И с каплями ливня на лысине купола / скакал сумасшедший собор». Сумасшедший, как Василий Блаженный, собор скачет по-хлебниковски, как конь, как рысак («рысакпрошуршит в сетчатой тунике» —I, 54).Взамен бессмысленного жертвоприношения предлагается «гладить кошек», потому что это смешно. Христос, «жених невиданный» убегает из иконы, как… Подколесин. В этомневозможном тождестве Спасителя и гоголевского персонажа, спасовавшего перед женитьбой, — открывается «Я» Маяковского. Смерть побеждается смехом — об этом «Несколько слов обо мне самом». Полночь ощупывает лицо нового Мессии и находит разбитый нос. «Кричу кирпичу»: кирпа — «кирпатый, курносый». В 1928 году свой сборник «новыхстихов» Маяковский назовет кратко — «Но. С». 

Как заправский антрепренер, Маяковский отметает и Бога, и Авраама как негодных актеров на роль Отца — одного из-за кровожадности, другого из-за покорности. Поэт — «крикогубый Заратустра», совмещает трагические черты Христа и комическую сущность Исаака:И вижу — в тебе на кресте из смехараспят замученный крик.(I, 156) 

Это непокорный Исаак, бунтующий смех:Сейчас родила старуха-времяогромныйкриворотый мятеж!Смех!(I, 162–163) 

Мятежный смех схож с обездоленным героем Виктора Гюго — «человеком, который смеется». Трагедия — это мир, из которого украден смех. Куда-тодет!Как говорил Ницше, в слове всегда больше, чем сказано. «Дет»— ядро живых значений, а не закон, объединяющий энное число вариативно равных терминов. Маяковский не унимается:Это япопал пальцем в небо,доказал:он — вор!(I, 172) 

В своем поэтическом юродстве он инверсирует смысл фразеологизма «попасть пальцем в небо», и у него это означает не промазать, а попасть в уязвимую мишень божественного всемогущества и пресловутого милосердия. Т-вор-ец — вор, таков вердикт Маяковского. Кровожадная угроза: «Я тебя, пропахшего ладаном раскроюотсюда до Аляски» означает не только богоубийство, но и анатомическое исследование трупа, пропахшего ладаном поминок. Мандельштам называл это «анатомическим любострастием» («Ведь убийца — немножечко анатом» — III, 250). Но важнее, что этим вспарыванием живота геройраскроет— обнаружит и покажет — воровские деяния Бога Отца. Спасение этого мира доверено Поэту, который остался на корме «глагольных окончаний» —«ют» и бьет в набат последнего часа:Я — поэт,я разницу стермежду лицами своих и чужих.В гное моргов искал сестер.Целовал узорно больных.А сегодняна желтый костер,спрятав глубже слезы морей,я взведу и стыд сестери морщины седых матерей!На тарелках зализанных залбудем жрать тебя, мясо, век!(I, 159) 

В «Мы» (1913) Маяковский уже защищал мать-Землю, всходящую на костер:Стынь, злоба!На костер разожженных созвездийвзвесть не позволю мою одичавшую дряхлую мать.(I, 53) 

Хвастовство футуристического бедуина возведено здесь в ранг бесстрашия, ибо английское «дредноут» буквально значит «бесстрашный». Мать-Земля не должна взойти накостер, подобно жене Газдрубала. Категорический отпор новый поэт дает старому — Бальмонту, оспаривая его «Гимн Солнцу»:В тот яркий день, когда владыки РимаВ последний раз вступили в Карфаген,Они на пире пламени и дымаРазрушили оплот высоких стен.Но гордая супруга ГаздрубалаНаперекор победному врагу,Взглянув на Солнце, про себя сказала:«Еще теперь я победить могу!»И окружив себя людьми, конями,Как на престол, взошедши на костер,Она слилась с блестящими огнями,И был триумф — несбывшийся позор. 


Страница 18 из 23:  Назад   1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13   14   15   16   17  [18]  19   20   21   22   23   Вперед 

Авторам Читателям Контакты