Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

— Ничего, иди, иди, Пашенька... я к горю привычная... Андрейка и Кланя ждали Павлика на крыльце. 

— И нынче не пойдешь? — хмуро спросил Андрейка. 

— Пойду,— кивнул Павлик. 

Кланя спрыгнула с крыльца, заплясала на одной ножке. 

— Ага! Ага! Я говорила, я говорила! — Старенькое, застиранное, заплатанное на спине платье с выцветшими, еле заметными цветочками плотно облепляло ее тоненькие ножки, всю ее фигурку. Белые, свободно спадающие на плечи волосы взлетали от движения вокруг головы девочки, делая ее похожей на одуванчик. Синие глаза восторженно смотрели на Павлика. 

— А куда пойдем? — с непонятным упреком глядя на сестренку, строго спросил Андрейка.— Ежели на озеро — удочки взять надо. 

— Куда хотите, мне все равно,— покорно сказал Павлик.— Только подождите, я сандалии надену. 

Сидя на ступеньке, он застегивал старенькие, уже тесные ему сандалии, когда Кланя подсела рядом и фыркнула в кулак: 

— Белые какие ноги. Как сметана! — И серьезно спросила: — Ну зачем тебе эти лапти кожаные? Босиком-то знаешь как гоже! 

— Не привык еще,— смутился Павлик. 

— Ладно. Пошли! — позвал Андрейка, перепрыгивая через забор с удочками в руках. 

Узенькая лесная тропка вела их, неторопливой змейкой, извивалась между мощными стволами дубов, ныряла в заросли орешника и малины, выбегала на поляны, заросшие травой в рост человека, пересекала просеки, делившие огромный, как море, лесной массив на кварталы. 

Павлик шел позади. Первым, с удочками на плечах, ни разу не оглянувшись, деловито шагал Андрейка, за ним топотала босыми ногами Кланя,— эта поминутно оглядывалась и улыбалась Павлику, приглашая его порадоваться с нею всему, что окружало их: лесу и цветам, беспечному щебету птиц, плеску спрятавшегося в траве ручья. Иногда Кланя на ходу захватывала ветку орешника или молодого дубочка, оттягивала ее и потом отпускала: ветка хлестала Павлика по груди, по лицу. Тогда Кланя смеялась и показывала Павлику язык, а он шел и думал о своем, о далеком родном городе, спрашивал себя, что делают сейчас Витя и Сима, пытался представить себе бабуку Тамару,— прищурившись, сквозь синий дымок самокрутки она смотрит куда-то вдаль и вздыхает, Павлику непонятно — о чем. 

Сквозь малахитовый купол листвы просвечивало солнце, лучи его летели в тенистую тьму, как позолоченные стрелы. Живые, трепетные пятна сквозили по выбитой босыми ногами тропинке, по белым волосам Клани, стекали по ее рукам и спине, ложились в траву и тонули в ней. А Павлику вспоминались сирени за чугунной изгородью на кладбище: сквозь их листочки вот так же просвечивало солнце и пятна его света лежали на влажной и желтой глине, словно золотые медали. 

Потом прошлое отошло, отступило назад, и Павлик, как будто вернувшись издалека, с вниманием посмотрел кругом. Папоротниковые заросли выше его роста вздымались по сторонам дорожки, как маленький тропический лес. Казалось, оттуда вот-вот выскочит какой-нибудь саблезубый тигр или пятнистая пантера или выползет, сверкая серебристой, с чернью, чешуей, питон или очковая змея. Дубы в три и четыре обхвата широко раскидывали свои корявые руки, обнимались и переплетались в высоте. Большие, в две ладони величиной, краснели в зарослях головки диких мальв, вздымались сиреневые метелки иван-чая, каплями крови рассыпались в траве гвоздики. Здесь, в лесной чащобе, скрытое от солнечного зноя, все зацветало и отцветало позднее, здесь вся жизнь шла замедленнее, тише. Невольно Павлик припоминал выжженную, голую землю, через которую шли с отцом от берега Волги в Стенькины Дубы. Казалось, это были две разные страны, разделенные тысячами километров,— вот этот лес, словно могучая живая зеленая река, радость земли, и та пустыня, знойная и унылая. И там и здесь жили люди. Почему одни жили здесь, а другие там, почему одним выпало на долю ходить по этому чудесному зеленому царству, а другим — умирать с голоду в выжженной беспощадным солнцем голой земле? Почему одни люди живут хорошо, а другие плохо, почему столько на земле горя? На все эти вопросы Павлик не мог ответить. Но они мешали его радости, мешали видеть и слышать то, что окружало его. 

Сабаево озеро лежало в длинной узкой долине, опушенное, как все озера здесь, высокими камышовыми зарослями, покрытое круглыми листьями водяных растений; между ними желтые тугие головки кувшинок и белые, оправленные в зеленые чашечки цветы озерных лилий. Было безветренно, вода застыла в берегах совершенно неподвижная, и в ней, на недосягаемой глубине, синело небо, но не такое, как над головой, а темное, грозовое. 

Дети долго купались в теплой воде, прогретой солнцем до самого дна. Купались прямо в одежде, чтобы потом подольше сохранить радостное ощущение прохлады. Кланя, плотно облепленная мокрым платьем, все время смеялась и баловалась, брызгала в Павлика водой, а он стеснялся непонятно чего и сердился на нее. 

Потом пытались ловить рыбу, но она не клевала, да и рыбы в озере осталось мало, по словам Андрейки, «вся задохлась зимой»,— озеро очень обмелело еще в прошлом году. 

По пути домой завернули к «нашему дубу» — так Андрейка и Кланя называли самый огромный в лесу дуб, тот самый, на который Павлик не смог вскарабкаться в день своего приезда. Теперь, правда тоже с трудом, ему удалось это сделать. 

С ветки на ветку вслед за Андрейкой карабкался он вверх, окруженный густо переплетающимися ветвями, узорчатой листвой, сквозь которую иногда просвечивала даль. 

На самой вершине дуба, в развилке ветвей, была устроена своеобразная беседка: к надежным сучьям были привязаны веревками две доски и перед ними — палки, словно перила; здесь можно было совершенно безопасно сидеть и смотреть на раскинувшийся внизу простор. 

Пока карабкались вверх, Павлик боялся сорваться и поэтому почти не смотрел по сторонам. И только плотно усевшись на самодельной скамейке, между Андрейкой и Кланей, чувствуя рядом их плечи, огляделся. 

Почти необъятная ширь распахнулась кругом. Вершины деревьев, растущих ниже, казались отсюда зелеными кучевыми облаками; они, понижаясь, уходили далеко-далеко, до самого горизонта. Кое-где, возвышаясь над ними, остро втыкались в небо вершины сосен; они поднимались над зеленью дубов словно чуть рыжеватые зубчатые островки. Была видна и вершина пожарной вышки, с которой дед Сергей оглядывал свои владения,— значит, где-то рядом с нею, внизу, не видимый за деревьями, стоял кордон. Да. Вон оттуда тонкой струйкой поднимается дым. 

И только в одной стороне лес не доходил до самого горизонта. За волнистым краем его вершин голубел в дрожащем мареве зноя купол церквушки. Павлик догадался, что это — Подлесное. А дальше, за церквушкой, тянулись желтовато-серые, плавящиеся в знойном воздухе поля и за ними узким серебряным лезвием блестела река. 

— Это Волга? 

— Ну да. 

Захватывало дух от высоты, и глаза застилало слезами. И думалось: может быть, много-много лет назад кто-нибудь из дозорных Стеньки сидел вот на этом суку и смотрел отсюда на Волгу, ожидая приближения врага. А сам Стенька, в красном плисовом кафтане, нетерпеливо ходил под деревом, и на нижнем суку висела его оправленная в серебряные ножны сабля. Неужели это было когда-нибудь? 

— Ну что, гоже? — спросила Кланя с такой гордостью, словно она и Андрейка сами создали этот благословенный кусок земли. 

— Очень! 

— То-то! В твоем-то городе небось ничего такого нету. 

И, словно мираж, перед Павликовыми глазами поднялся в знойной дали оставленный родной город, Нева, Фонтанка, Крюков канал, на котором они с мамой и папой жили, широкие улицы, шум толпы, грохот и звон трамваев, мосты над Невой и Медный всадник, неподвижно скачущий на своем медном коне из века в век. 

— Расскажи про город,— попросила Кланя. 

И Павлик долго и медленно, словно всматриваясь в далекие очертания, рассказывал, и Кланя то и дело перебивала его вопросами: «А что это такое, трамвая?», <А что такое рельсы?», «А что такое это самое... электричество?» Он рассказывал об огромных пароходах, которые видел в гавани, о белых ночах, рассказывал о мамином театре, о бабуке Тамаре и ее граммофоне, обо всем, что приходило на память. 

Андрейка и Кланя слушали его рассказ, как слушают сказку. 

Когда Павлик вернулся домой, бабушка Настасья снова лежала в чулане, на той кровати, на которой обычно спал теперь Павлик. В чулане стояла полутьма, и в этой полутьме тревожным горячечным блеском светились глаза больной. 

Полутьму не разгонял, а как будто только усиливал красный огонек лампады перед темной иконой высоко в углу,— от него на лицо и руки старухи только ложился неяркий закатный свет. 

— Нет, нет, Пашенька, я ничего,— успокоила она внука, приподнимаясь.— Я Буренку подоила и похлебку вам сготовила, вон в чугунке, на таганке стоит. Садись поешь. Сам нальешь аль мне встать? 

— Лежи, лежи, бабуся... 

Павлик ел заправленный молоком картофельный суп, жевал сухую, горьковатую, с лебедой, лепешку и думал, как это будет страшно, если бабушка заболеет и умрет. Тогда он останется совсем беззащитным и дед, вернувшись, может наказать его как захочет. 

Думая о дедушке Сергее, Павлик удивлялся и пугался за себя: этого маленького сухонького старичка с его бесцветными, всевидящими глазами он боялся и ненавидел, как еще никого и никогда в жизни. Почему? «Но ведь и Шакир не любит его, и другие тоже,— пытался оправдать он ненависть, так неожиданно вспыхнувшую в его сердце.— Его никто не любит и все боятся, не один я» 

— Поел? — спросила из чулана бабушка. 

— Поел, бабуся. 

— Пойди сюда, Пашенька. 

Он прошел в чуланчик, за печку. 

— Сядь, милый. 

Он сел. Ему было до слез жалко бабушку — она так добра и ласкова к нему. Он осторожно, с любовью и жалостью, погладил ее крупную темную, лежавшую на груди руку. 

— Ничего, Пашенька... Это я из-за Машеньки сердце себе расстроила. Последняя она родная у меня... остальные-то все давно перемерли... Вот и горестно мне... А так я здоровая... Только вот в голове шумит и шумит, словно река в половодье... В погреб полезла молоко полуденное спускать и, скажи ты, малость не упала — ровно бы кто в спину толкнул. Насилу вылезла... А ведь я и не хворала никогда раньше...— Бабушка помолчала, шумно и тяжело дыша.— Ты, Пашенька, знаешь чего?.. Ты в миску-то похлебки налей. Лепешку положи. Да сходи, на грядке огурцов пару найди... Да тряпочкой все на столе накрой. Это — ежели дед придет... Ой, чую, болит у него сердце за лес... А я вот все не верю: не может того быть, чтобы такую красоту сгубили... 

Павлик сделал все, что просила бабушка, и снова сел рядом с ней. Она ощупью нашла его руку, сжала горячими, словно раскаленными пальцами. 

— Сироточка ты моя...— Глаза горели в полутьме теплым светом, горячее дыхание долетало до лица Павлика.— Радость ты моя, последняя, крайняя...— И, крепко держа руку Павлика, неожиданно и чуть бессвязно начала рассказывать: — Я ведь, когда Ванюшкой затяжелела, еще совсем молодая была. Непонятинка вовсе — семнадцать годов. А роды были тяжелые, без памяти без малого двое суток вылежала... И тогда же бабка и сказала мне: «Больше тебе, бабонька, не рожать, всю ты себе внутренность повредила...» А я, дурочка, все не верила: дескать, глупости это. Здоровая была, кровь с молоком, не ущипнешь... Думала: помолюсь получше и еще пошлет бог ребеночка... И к иконе чудотворной Казанской божьей матери четыре раза ходила, на одни свечки сколько денег извела, поди-ка, корову купить можно... Ан правда бабкина вышла. Так и не родила больше. Да-а... А Ванюшка-то в гору пошел, учиться его в город отец направил... тож по лесному делу... Не парень был — загляденье... А потом...— Не договорив, бабушка больно сжала руку Павлика, и голос у нее дрогнул, в нем зазвенели слезы.— С той-то поры, как Ванюшку из дому выгнал, и стал он мне не люб... Я ведь и вешаться слаживалась, он меня из петли вынул... С тех пор и жили, по разным сторонам глядели: он — в одну, я — в другую... Ушла бы... а позор? «Жена да убоится своего мужа»,— в евангелии сказано... Как в неволе, как в тумане всю жизнь... только и радости было, что лес кругом... Пойдешь в чащобу да наплачешься досыта... чтоб он не видел. 

Павлик не все хорошо понимал, о чем говорила бабушка, но столько горя, столько сожаления о напрасно потраченной жизни слышал он в самом ее голосе, что готов был заплакать вместе с ней. Он молчал, тихонько поглаживал большую горячую руку, смотрел в слезящиеся глаза. 

Вечерело. В кухне на полу кто-то словно расстелил вышитые багровым цветом половички и медленно передвигал их от одной стены к другой. Докрасна раскалились стекла маленького окна. Видимые в открытую дверь верхушки деревьев были охвачены светлым неподвижным пламенем. На пороге кухни топтались куры, и красивый «уводливый» петух, изогнув шею, боком заглядывал в дом. 

— Это они пить просят,— сказала бабушка.— Пашенька, возьми ковшик, налей им в корытце водички... Пропитание-то они сами себе летом по лесу добывают, а попить близко негде... Налей... 

Павлик вылил в долбленое деревянное корытце несколько ковшей воды, посмотрел, как куры с жадностью пьют, смешно запрокидывая головы, и снова вернулся к бабушке. И она опять успокоила его: 

— Ничего, Пашенька, ничего... Я на болезни на всякие твердая, я им сроду не поддавалась... 

Скосив глаз, Павлик смотрел, как медленно угасает день, и в сердце его росла тревога, еще неясная, неопределенная. 

Дед не пришел ни ужинать, ни ночевать. Бабушка всю ночь спала плохо, много раз вставала пить. Павлик слышал, как звенел о край ведра жестяной ковшик, как плескалась вода и как бабушка пила гулкими, жадными глотками. Ночь тянулась медленно. То и дело принимался яростно лаять Пятнаш, и бабушка, бормоча что-то, подходила к двери и смотрела во двор, на опушку леса, где, как белые призраки, двигались столбы тумана. 

— Спаси бог от лихого человека,— шептала она, возвращаясь в чулан. 

Утром ей стало немного лучше. 

— Ну вот видишь, внучек, я тебе говорила: я против хворостей всяких твердая, двужильная. 

Рано утром она подоила корову, а Павлик, который тоже не мог больше уснуть, помог ей отогнать Буренку на опушку и там привязать длинной веревкой к дереву. 

— А зачем ты ее привязываешь, бабуся? Разве убежит? 

— Сама-то не убежит. А лихих людей, Пашенька, по голодному времени больно уж много развелось. Пусти ее в лес, ее там обратают, отгонят куда в овраг и освежуют... Голод же... 

Похлопотав по хозяйству, бабушка снова легла, опять у нее горячечным блеском заблестели глаза, опять движения стали суетливыми и испуганными. Она все шевелила, перебирала по одеялу руками, как будто хотела ощупью найти какую-то необходимую вещь. 

Утром зашла соседка, мать Андрейки и Клани. Это была рыжеволосая, веснушчатая, рыхлая женщина с некрасивым, расплывающимся, измученным лицом: дешевенькие сережки, которые голубели у нее в ушах, только подчеркивали ее некрасоту. Она присела на край кровати, спросила: 

— Аль занедужила, Егоровна? 

— Да нет. Вчера в Подлесное ходила. Машенька там у меня помирает... Ну и... 

— Все под богом ходим,— равнодушно сказала соседка. И, заторопившись, встала.— Я вот что, Егоровна. Мы нынче в сенокос на Березовые рукава уходим. Сам-то уж второй день там... Пойдем сгребать, до вечера. Погляди за домом, ежели что... 

— Идите, идите,— ответила бабушка.— Погляжу. 

— Коровенку-то я заперла в коровнике, корму ей до вечера задала... 

— Ну и ладно. Иди, милая. 

В дверь было видно, как мать Клани взяла с крыши сарая двое деревянных грабель и вместе с детьми ушла. Павлик и бабушка остались одни. 

Бабушка полежала в чулане, отдохнула, а потом попросила Павлика: 

— Пойдем-ка со мной, Пашенька. Я теперь свою хворь знаю. В боку у меня колет и колет... Сейчас я травушки заварю, выпью, и все мои хворости как рукой сымет... 

Вместе с бабушкой Павлик прошел в амбарушку, где висели пахучие венички высушенных трав. Придерживаясь рукой за стены, бабушка прошла по амбарушке и, что-то шепча, выбрала нужные ей травы. Потом на кухне, разложив под таганком огонь, настаивала на травах густой, пахучий настой. Хочешь отведать, Пашенька? 

Чай был горьковато-пряный, от него пахло малиной, мятой и чем-то еще, чего Павлик не знал. Бабушка выпила несколько чашек этого густого ароматного чая, лоб у нее покрылся мелкими капельками пота, глаза повеселели и стали, как прежде, живыми и добрыми. 

Я ведь с чего занедужила, Пашенька,— сказала она, вытирая платком лоб и шею. В Подлесное-то не шла, а бежала. А там сгоряча цельный ковшик студеной воды прямо у колодца выпила. Вот и остудила нутро. Ну, да теперь все пройдет... Вот полежу часок и встану совсем молоденькая.— И она невесело посмеялась, убирая со стола. 

В это время знакомо скрипнула нижняя ступенька крыльца. Павлик оглянулся и с радостным криком бросился к двери: на крыльцо поднимался отец. 

За эти дни, что Павлик не видел отца, тот еще больше похудел и осунулся, в его небольшой каштановой бородке будто прибавилось седины. Но глубоко запавшие глаза смотрели уверенно, с надеждой и радостью, словно где-то невдалеке видели конец несчастий. 

За спиной у Ивана Сергеевича на двух веревочках висел узел, а в руках он держал инструменты, назначения которых Павлик тогда еще не знал, эккер в маленьком желтом ящике, тренога к нему, стальная мерная лента и деревянная вилка для измерения толщины дерева. 

Всего этого в первый момент Павлик, ослепленный радостью, не разглядел. Взвизгнув, плохо видя сквозь сразу брызнувшие слезы, он бросился к отцу, обхватил его шею обеими руками, уткнулся лицом в грудь и заплакал. 

— Постой. Ты меня опрокинешь, сына,— с усталой улыбкой сказал Иван Сергеевич, ощупью ставя к стене инструменты.— Что с тобой? 

— Это он с радости, Ванюша,— отозвалась бабушка, стоя на пороге.— Он ведь за тобой следом бегал, да заблудился... не догнал... 

Она стояла на пороге, держась рукой за дверной косяк, и с доброй улыбкой смотрела на сына и внука. 

— Ну, проходи, проходи. От лесничества шел? 

— Да. 

— Не ближний край! Пашенька, да погоди ты, глупый. Дай вздохнуть отцу — ишь он сколько верст отшагал... 

Павлик на секунду оторвался от отца, быстро и благодарно взглянул ему в лицо и снова прижался к его груди. Как, какими словами мог рассказать он отцу о своем одиночестве, о своей тоске? И если рассказать, разве поймет: взрослые так часто ничего не понимают! И он снова судорожно прижался к отцу, не стараясь удержать слез. 

Иван Сергеевич взял сына за плечи, повернул, подтолкнул впереди себя, и они вместе вошли в кухню. 

— Успокойся, малыш. Ничего плохого ведь не случилось. Ты думаешь, я обманул тебя тогда? Нет! Если бы ты не спал, мы бы с тобой быстро договорились, я в этом уверен... Ты же у меня умный, мужественный... Ну, довольно, не девочка! 

И Павлик утих. Сияющими глазами следил он за тем, как отец, пройдя к столу, тяжело повел затекшими плечами и, сняв узел, положил на стол. 

— Что это, Ванюша? — спросила бабушка. 

— Паек, мама. Взяли меня на работу в лесничество. Временно, правда... 

— Да и вся-то наша жизнь временная,— чрезвычайно обрадованная, с готовностью подхватила бабушка.— Все мы на земле временные. И на том спасибо. Дед наш тоже какой паек принес — прямо чудо! И мука белая, и молоко вроде сметаны, густое и сладкое, и другое что... американы, слышь, помогают... 

— Ну и у меня, наверно, такой же паек,— развязывая узел, ответил Иван Сергеевич.— Теперь ты, малыш, поправишься... Не горюй! 

Что-то громко стукнуло у дверей, и все разом обернулись. На пороге стоял дед Сергей, на полу у двери лежал брошенный им топор. 

— Иудин хлеб принес?! — почти с ненавистью, блестя белками глаз, спросил он Ивана Сергеевича. 

— Почему Иудин? — не сразу и растерянно переспросил тот.— Вы же, тятя, такой же хлеб... 

— Такой! Врешь, не такой! — перебил дед, швыряя в угол картуз.— Я за то получил, что лес тридцать лет храню! А ты за то, что изничтожать его хочешь! Продажник! 

Иван Сергеевич стоял у стола, опустив голову. 

— Не понимаете вы, тятя,— глухо сказал он, вскидывая на секунду внимательные, похолодевшие глаза.— Ничего не понимаете! 

— Я понимаю то,— гневно закричал старик,— что я этот лес всю свою жизнь, как дитя, блюл, я за него, может быть, тыщи людей изобидел, вся моя жизнь в этот лес втоптана! А ты приехал, тебя куском поманили, и ты — не то лес, отца с матерью готов продать! — Дед наклонился, поднял топор, зачем-то пощупал лезвие и снова швырнул топор на пол.— Непомнящий родства — вот кто ты есть! 

Иван Сергеевич поднял голову, сделал шаг к отцу. 

— Напрасно вы так, тятя,— мягко сказал он.— Я все помню. И мне этот лес дорог, наверно, не меньше, чем вам... 

— Молчи! — закричал старик, и лицо его перекосилось. Павлик со страхом смотрел на деда,— казалось, тот каждую секунду может броситься на Ивана Сергеевича и ударить, избить его. А то еще топор схватит... Светлые глаза старика горели холодным, злым пламенем, лицо покраснело, одна щека нервно дергалась. Тяжелое молчание. Иван Сергеевич стоял, нерешительно теребя веревочки узелка с пайком, бабушка Настя, с пылающими то ли от болезни, то ли от волнения щеками, молча ждала, с осуждением и в то же время с жалостью глядя на деда, готовая вступиться за сына. Павлик, прижавшись к стене, не сводил глаз с разбушевавшегося старика. 

Дед рывком снял с плеча свою старенькую берданку, повесил на деревянный штырь у входа, постоял несколько секунд молча, словно стараясь унять охватившее его волнение. Затем подошел почти вплотную к Ивану Сергеевичу и, не глядя на него, глухим, вздрагивающим голосом сказал: 

— Откажись, Иван. 

— От чего отказаться, тятя? 

— Лесосеки нарезать откажись.— Дед поднял глаза и в упор посмотрел на сына.— Ты откажешься, другой откажется, мужики лес рубить откажутся... Чего они тогда сделают? 

Бабушка зло рассмеялась. 

— Мужики откажутся? Как же! Я вчера в Подлесном была — только и ждут, только и разговоров. Пилы да топоры точат — аж звон по селу стоит, ровно в престольный праздник! Так они и откажутся. Спят и видят пайки эти, мериканские. 

Дед посмотрел на нее с злобным недоверием, щека у него снова задергалась. 

— Врешь! Я сам к ним пойду... Я им такие слова выскажу... Да как же это возможно — на такой лес топор подымать? А? Это же... это... 

Не договорив, он посмотрел на всех по очереди злыми растерянными глазами, но что-то остановило его. Глядя на свои запыленные лапти, перебирая пальцами правой руки реденькие прядки бороды, он спросил Ивана Сергеевича: 

— Когда валить станут? 

— Не знаю... Мне поручено сделать перечет во всех кварталах массива. 

Дед подумал, пожевал губами и вдруг снова взорвался: 

— Не будет этого! Не дам! Не дам такое добро губить! Несколько секунд в кухне было тихо. Павлик слышал, как позевывает во дворе Пятнаш, кудахчут куры. 

— Слушайте, тятя,— тише, но тверже сказал Иван Сергеевич.— Я сейчас два раза прошел по селу. Половина изб забита — все перемерли. И в каждой избе ждут смерти... Неужели же человеческие жизни дешевле леса? 

Старик молчал. 

— Ведь Советская власть потому и продает американцам лес, чтобы спасти людей — кого еще можно спасти. Лес вырастет снова. 

— Такой?! — закричал дед Сергей.— Да такой лес тыщи лет растить надо! Ты! Ты же лесную училищу кончал, ты должен знать! Сруби лес — и вот она тебе, пустыня. Как в Подлесное идти, видел землю? Овраги, словно змеюки, на какие версты вытянулись, грызут землю! Глянешь — дна не видать, как могила бескрайняя... Сруби этот лес, и тут то же будет! Ни красоты, ни радости, ни урожаю! Эх, ты! И опять повторил полюбившееся слово: — Продажники все вы! Только бы брюхо набить. 

И пошел к двери. 

— Отец,— робко остановила его бабушка.— Ваня-то ведь правду говорит. Скоро все село на мазарки переселится. И Маша вон... А тут как-никак паек, хлеб... Глядишь — и спасутся которые. А? 

Дед Сергей ничего не ответил, только посмотрел на жену уничтожающим взглядом и пошел к двери. Сняв со штыря берданку, он было закинул ее себе за плечо, но вдруг задумался над чем-то и, помедлив, снова повесил берданку на место. 

— Вот поглядите еще! — неясно кому погрозил он и, легко ступая, спустился с крыльца. 

Весь следующий день Павлик провел с отцом в лесу. 

Когда он впервые услышал слово «перечет», он, конечно, не понимал, что это значит. 

Лес представлялся ему таким необъятным, что он и думать не мог, что каждое дерево в этом лесу может быть измерено и учтено. А оказывается, такую работу в лесу делали, и не один раз за его долгую жизнь, делали для того, чтобы определить запасы древесины в каждом квартале, чтобы определить полноту и бонитет насаждений, чтобы установить необходимость санитарных и прореживающих рубок. 

Ивану Сергеевичу в его работе помогал лесник, или, как здесь его называли, «полещик», сосед деда Сергея по кордону, отец Андрейки и Клани. Звали его Василием Поликарповичем. Хмурый, нелюдимый, неразговорчивый мужчина с такими же рыжими, как у его жены, волосами, давно не стриженными, желтыми косичками закрывавшими шею, с рыженькими мягкими усиками, с рыжеватыми же кошачьими глазами, все время смотревшими куда-то в сторону или в землю,— они как будто отыскивали что-то. 


Страница 8 из 15:  Назад   1   2   3   4   5   6   7  [8]  9   10   11   12   13   14   15   Вперед 

Авторам Читателям Контакты