Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

— Павлик! Это нельзя есть! Это волчьи! 

— Это? Волчьи ягоды? 

Смешно! Неужели, когда здесь нет людей, приходят волки и едят, щурясь и облизываясь, эти ягоды, смертельные для человека? 

— Пап, а это что? 

— Папоротник. 

— Как маленькая пальма. 

— Они родственники, сынок. 

— Родственники? 

— Далекие. Ну... какие-то стоюродные... 

— Разве и такие бывают? 

Дорога под ногами теперь не горела, не обжигала — она почти вся была покрыта прохладным скользким подорожником, и только в глубоких колеях, выбитых колесами телег, лежала обнаженная земля. Иван Сергеевич шагал все медленнее: и не было сил, и не радовала его близкая встреча с отцом, не радовала, а даже пугала. Все чаще и чаще они останавливались передохнуть. 

Под большим деревом была вкопана в землю старая, потемневшая скамья. Не сговариваясь, сели. 

— Эту скамейку, Павлик, дед Сергей делал. 

— Зачем? 

— Чтобы люди отдыхали. 

— Значит, он добрый, а ты говоришь: выгонит. 

Иван Сергеевич вздохнул. Невидимые пичуги прозрачно звенели в зелени кроны. Слева, оттуда, куда убегала тропинка, отчетливо доносился шум воды. 

— Пап, это шумит что? 

— Мельница. Я думал, что она давно сгнила. 

— Пойдем, а? Мне хочется посмотреть. И чтобы оттянуть неприятную минуту: 

— Пойдем. 

Старенькая бревенчатая мельница. И стены и крыша поросли изумрудным мхом, совсем как позументы на ливрее швейцара в мамином театре; плотина, которая когда-то сдерживала воду, уже давно прорвана, на ее месте торчали колья и сваи. Высокий, выше стен мельницы, камыш рос на берегу — словно подводное миллионное воинство вскинуло к небу обнаженные зеленые пики. В мельничке одно окно, стекла в нем нет, только паутина. Нет и двери — из темного, сумрачного зева веет сыростью и запустением. 

У самой мельнички на старом осокоревом бревне сидели лети — мальчик и девочка, оба загорелые и оборванные; мальчик — с Павлика, девочка — лет семи. У них были такие белые волосы, что Павлик удивился: седые, что ли? Никогда не видал таких. У малышей были осыпанные веснушками лица, одинаковые васильковые глаза. Девочка примеряла венок из ромашек на свои рассыпавшиеся по плечам волосы. 

. — Теперь хорошо? — спросила она кокетливо, еще не видя посторонних. 

— Самый раз! — ответил мальчуган и оглянулся на шорох шагов. 

Оглянулась и девочка. Они встали с бревна, глядя во все глаза, очень похожие — можно было сразу сказать, что это брат и сестра. 

— Дети,— сказал отец,— нам на Стенькины Дубы... 

— На кордон? 

— Да. 

— У вас, поди-ка, билет ягоды собирать? — спросил мальчуган. 

— Нет. Мы к Сергею Павловичу. Мы родные ему... 

— А-а-а! — Мальчуган с любопытством осмотрел Павлика и его отца. 

— А хотите, мы доведем? — спросила девочка, отряхивая платье.— Мы тоже на кордоне живем... А через стенку — дед Серега. Когда кашляет — у нас слыхать. И у нас еще дырка в стене — все, как есть, видать... 

Мальчик дернул сестренку за платье, она оглянулась на него и, зажав ладошкой рот, фыркнула. 

— Ну что ж, дети, проводите,— попросил Иван Сергеевич.— А то я, пожалуй, и позабыл дорогу. 

Белоголовый мальчишка с уважением потрогал блестящие углы и замки чемодана и побежал куда-то в сторону от дороги. Через несколько секунд вернулся с палкой. 

— Одному несподручно,— серьезно, совсем по-взрослому сказал он Ивану Сергеевичу.— Я знаю. 

Продели палку в ручку чемодана и понесли: Иван Сергеевич с одной стороны, детишки — с другой. Новые знакомцы шли, сопели и с любопытством поглядывали на Павлика — он шел крайним и в одной руке нес скрипичный футляр. 

— А это чего у тебя? — спросила девочка. 

От нее пахнуло на Павлика луком и цветами — цветами, наверно, от венка. 

— Скрипка,— сказал он. 

— Скрипка? — Синие глаза девочки стали большие, круглые. Она вопросительно оглянулась на брата. 

— Ну, это... балалайка такая,— пояснил тот. 

— И совсем не балалайка, — обиделся за скрипку Павлик.— Балалайка — это... совершенно не похоже. 

— Ну это же для музыки? 

— Для музыки. 

— А я чего же и говорю? — обрадовался мальчишка. И повернулся к сестре: — Еще жид Янкель, которого прошлый год убили, на свадьбах играл, я в Подлесном видел. Возьмет этакую штуковину, ну вроде прутик ореховый, и — туда-сюда из стороны в сторону смычет им. А скрипка от этого плачет и плачет, все равно как ветер в трубе... 

Некоторое время шагали молча. Девочка шла чуть впереди и сбоку, ее голые желтые пятки мелькали в траве. 

— А вы давно здесь живете? — спросил Павлик. 

— Всегда живем,— ответил мальчишка. А девочка даже удивилась: 

— А то где же еще нам жить? Тут и огород, и поле, и кордон. 

— А лес большой? 

— Лес-то? А ему в ту вон сторону,— девочка махнула ручонкой на восток,— ни конца ни краю нету.— Куда ни пойди — везде лес. И вот ежели даже за Подлесное — там снова, сказывают, лес. И за Волгу ежели — прям далеко-далеко,— тоже лес. А чему же и быть? Ну, поле ежели, а за полем-то чего? Сызнова лес. Лес — он по всей земле,— убежденно закончила она, и в голосе ее звучала гордость. 

— А не скучно здесь? 

— Здесь-то? — засмеялась девочка, и глаза ее заблестели.— Да какая же может быть скукота, ежели лес? Тут тебе и ягода всякая: и ежевика, и малина, и клубника, и черемуха. А как осень — рябина, шиповник, брусника. И грибы пойдут — всякие-всякие. На березниковых вырубах белые, их еще боровиками кличут. А у нас тут рыжики, маслята, моховики, грузди — да, матушка-владычица, столько и слов ни в одном роте нету, сколько грибов. И цветы всякие — ну какие только захочешь, самые королевинские, самые царские. А как зима — все снегом усыпано. Деда Серега нам лыжи понаделал, мы их наденем и опять — в лес... 

— Какие лыжи? — спросил Павлик. 

— Неужели не знаешь? — засмеялась девочка. Смех у нее был чистый и радостный, и глаза смотрели с доверием и интересом. Когда смеялась, маленький облупившийся носик смешно морщился и веснушки на нем шевелились, как живые.— Да это же досточки такие, и носики у них загнутые. На ноги привяжешь — и пошел по снегу. И не вязнешь. А на снегу — следы, всякие-всякие. Вот и глядишь: тут зайчишка пробежал, в осинник, должно, пошел косой кору грызть, самая ему после капусты еда. А тут сорока ходила — прыг, прыг. А тут кто-то на санях проехал, и сзади жеребеночек бежал, копытца махонькие, некованые — топ-топ-топ... - 

Девчушка болтала без умолку, пока не подошли к самому кордону. Это был большой, на две половины, шатровый дом, окнами на дорогу; по сторонам — заборы, сараи. А за домом — высокая-высокая, прозрачная и с лесенками до самого верха вышка. 

— А это зачем? — спросил Павлик. 

— Как зачем? — удивилась девочка.— А ежели огонь вдруг объявится?.. Костер ежели какой дурак не затоптал али цигарку кинул, ну и пошло — летом-то! Ух ты, как горит-полыхает! Дым-дым-дым...— в нем закружиться очень даже просто. А дедка Серега, а то наш тятька на вышку скочат, выше всякого дыма, и глядят, в каком это квадрате дерева гибнут.— Девочка помолчала и тихонько добавила: — Дерева-то, они ведь тоже живые... им больно... только что они кричать не выучились. Ага? 

Все окна кордона были раскрыты, на подоконниках стояли в глиняных горшочках цветы,— потом Павлик узнал, что называются они «бегонии» и «герани». Небольшая полянка за кордоном была засеяна пшеницей и подсолнухами. Но пшеница здесь была не такая, как в поле, а высокая и зеленая. А подсолнухи все смотрели, словно подчиняясь неслышимой команде, в одну сторону, ни солнце. Это поразило Павлика. 

— А это что? — спросил он. 

— Батюшки! — всплеснула ладошками девочка и засмеялась.— Он и подсолнухов не знает! Вот дурачок-то! Да ты семечки грыз когда? 

— Нет. 

— Ну вот еще на посиделках всегда девки грызут. 

— Каких посиделках? 

— И-хи-хи-хи! И-хи-хи-хи! Он и посиделок даже не знает! Чемодан поставили возле ворот: в глубине двора, в тени конуры, лежал и спал привязанный цепью пес. Иван Сергеевич вытер грязным платком лоб и с ожиданием посмотрел в настежь распахнутую дверь дома. И вот оттуда совершенно бесшумно вышла старая, но еще крепкая женщина, седенькая, с морщинистым лицом, в белом платочке и белой кофточке, в длинной, до полу, черной юбке. Иван Сергеевич, застыв на месте, смотрел на нее, а руки сами собой поднимались и тянулись навстречу. Он сделал шаг вперед, взялся за калитку. 

Но в это время пес проснулся, потягиваясь, встал и, увидев чужих, зарычал, звеня цепью. Он бросился к воротам с такой яростью, что совершенно забыл о цепи; цепь натянулась и опрокинула его на землю. Но он сейчас же вскочил и снова, звеня цепью, прыгнул,— казалось, что он вот-вот порвет цепь или потащит за собой будку. Павлик невольно попятился, спрятался за отца. 

Девочка оглянулась на него, улыбнулась: 

— Забоялся? 

У Павлика замерло сердце — девочка бесстрашно пошла к прыгающей на цепи собаке. Павлику казалось, еще несколько секунд — и собака разорвет девочку в клочья. Но девочка подошла к собаке вплотную, поймала ее за ошейник, сказала: «Куш, Пятнаш! Нельзя»,— и собака стала успокаиваться и даже потерлась боком о ее ноги. Но как только Иван Сергеевич сделал шаг к крыльцу, пес снова рванулся и угрожающе оскалил зубы. 

— Лежать! — строго прикрикнула женщина с крыльца и, заслонившись рукой от солнца, долго глядела на Ивана Сергеевича и на Павлика.— Чего вам, милые? Заблудились, что ли? 

Иван Сергеевич стоял не отвечая, только пальцы на его руках странно шевелились. И вдруг что-то дрогнуло в добром и спокойном лице старой женщины, и Павлику показалось, что оно стало смещаться куда-то в сторону. Всплеснув руками, женщина одним шагом перешагнула три ступеньки и, чуть не упав, побежала к воротам и охватила Ивана Сергеевича большими жилистыми руками. 

— Сынонька! Сынонька милый! Довела матушка-владычица! Довела свидеться! Боже ж мой, Ванечка, да у тебя же волосы седые! 

И тут сказались и многие дни голодовки, и нервное напряжение последних дней, и горькая радость встречи: Иван Сергеевич побелел и, покачнувшись, ухватился за столбик калитки. Если бы не это, он, наверно, упал. Мать провела его во двор, помогла сесть на ступеньки. 

— Андрюшка, Кланька! В погреб марш сей же минут. Там балакирь с утрешним молоком, у которого горлышко побитое. Ну! 

— Сейчас, бабушка Настя! 

Через несколько минут Иван Сергеевич, сидя на ступеньках, с жадностью пил холодное молоко. Отпив немного, он протянул кувшин матери и показал глазами на Павлика. 

— Это с тобой кто же? — неуверенно спросила мать, оглядываясь на Павлика. 

— Сын. 

— Какой сын? — шепотом спросила она, и руки ее, державшие кувшин с молоком, задрожали, и молоко полилось на землю.— Какой такой сын? Чей? 

— Мой сын. Павлик. 

Машинально поставив кувшин на ступеньку, старуха долго смотрела на Павлика строгими глазами. Он не мог выдержать этого взгляда и опустил глаза. Старуха повернулась к Ивану Сергеевичу и совсем другим голосом, сухо и твердо, спросила: 

— А вертихвостка твоя? Тоже приехала? 

— Мама! Ну как вы можете так о ней! Она была такой... 

— Где она? 

— Похоронили. 

Помолчав, бабушка размашисто перекрестилась и снова глянула на Павлика. Глаза у нее стали мягче, добрее. 

— Подойди ко мне. 

Боясь ее, Павлик неохотно переступил два шага. Бабушка взяла его сильными руками за плечи, чуть отклонила назад и жадно всматривалась в его лицо. Павлик увидел, как две крупные слезы, похожие на стеклянные бусины, скатились по ее сморщенным щекам. 

— Ты! Вылитый ты! — сказала она, повернувшись к Ивану Сергеевичу.— И вот родинка тут же, у виска! — Бабушка помолчала, тяжело дыша, и вдруг заплакала навзрыд и, с силой стиснув Павликовы плечи, села возле его ног на нижнюю ступеньку крыльца.— Дитятко мое! Прости ты меня, грешную, злую! Ведь я смертушку твою сколько раз призывала, ничего про тебя не зная! Хворобу всякую на твою голову кликала! Думала, тогда Ваня вернется... Дитятко мое милое! Ну погляди на меня, погляди ласково, чтобы знала — простил... 

Павлик стоял не двигаясь, а старуха плакала, прижимаясь к нему мокрыми от слез щеками. 

— Перестань, мама,— тихо сказал Иван Сергеевич.— Кажется, отец идет. 

Да, это был, как все его называли в округе, дед Сергей, отец Ивана Сергеевича, но он был совершенно не похож на того человека, встречи с которым ожидал Павлик. В представлении мальчика дед был могучим, широкоплечим человеком с иссиня-черной бородой, с прожигающими цыганскими глазами, от одного взгляда которых трепетали окружающие, человеком властным, непреклонным и, пожалуй, страшным. А на самом деле дед оказался маленьким, щуплым старичком с редкой светлой бородкой на восковом лице, на голову ниже и жены своей и Ивана Сергеевича, с длинными и тонкими руками и с острым, пронизывающим взглядом узеньких, выцветших от старости глаз. Правда, была в этих глазах какая-то неприятная, холодная пристальность — Павлик сразу съежился и ушел в себя, как только его мимоходом, на какую-то долю секунды, коснулись эти светлые глаза. 

Да, дед Сергей вовсе не был похож на богатыря. И все-таки была, видимо, в этом человеке какая-то непонятная сила, почти непререкаемая власть над окружающими: мать Ивана Сергеевича сразу даже как будто стала меньше ростом, а пес Пятнаш у своей конуры взвизгнул и радостно и жалобно одновременно и, виляя обрубленным хвостом, пополз на брюхе навстречу хозяину. 

Дед Сергей не посмотрел в сторону собаки. Он вошел с топором в руке, мимоходом воткнув его в лежавшее у поленницы бревно, и только после этого косо посмотрел на стоявших у крыльца. Посмотрел, и что-то болезненно дрогнуло в его лице, кудлатые седоватые бровки, морща лоб, поползли вверх, изогнулись тонкие губы, чуть прикрытые светлыми реденькими усами. Но сейчас же это выражение уступило место другому: выражению холодной, тяжелой замкнутости и брезгливости. Руки его беспокойно зашевелились у пояса, без нужды подтягивая тоненький самодельный ремешок, которым была подпоясана белая длинная, почти до колен, домотканого полотна рубаха. Мелкими и в то же время неспешными шажками подошел дед Сергей к крыльцу и мгновенным колючим взглядом окинул сына и внука. Не здороваясь и никак не показывая своего волнения, он на минуту задержался и тонким, визгливым голоском спросил: 

— Ну? 

Иван Сергеевич оглянулся на мать, словно прося у нее поддержки, и беспомощно развел руками. 

— Вот, тятя... внука привез вам. 

И еще раз холодные синеватые глаза коснулись лица Павлика, и он снова почувствовал страх и неприязнь. Почти инстинктивно мальчик прижался к боку бабушки, и она, понимая охватившее ребенка чувство, незаметно для деда прижала его одной рукой к себе. 

Не сказав больше ни слова, дед Сергей поднялся на крыльцо и ушел в дом. 

— Ничего. Даст бог, все обойдется, простит,— шепотом сказала бабушка Настя и, перекрестившись, пошла от крыльца в глубь двора и повела за собой Павлика. 

Там, в глубине двора, возле погребицы, был сооружен небольшой плоский навес, под которым на вкопанных в землю чураках держался простой самодельный некрашеный стол, а возле — такие же самодельные скамьи. 

— Садитесь... У меня утрешние картохи остались... Поди-ка, всю дорогу не ели? — говорила она шепотом и то и дело посматривала в сторону крыльца, боясь и ожидая появления мужа. 

Павлик сел в тени навеса на край скамьи и с любопытством следил за беловолосыми детьми: убежав с появлением деда Сергея на другую половину двора, они посматривали оттуда сквозь щели плетня живыми и лукавыми глазами. Успокоившийся Пятнаш улегся в тени конуры и, положив морду на скрещенные лапы, уснул. 

Кряхтя и охая, бабушка слазила в погреб, достала оттуда моченых помидоров и яблок, принесла из кухни сваренную в мундире картошку и кувшин с молоком, а также несколько темно-зеленых истрескавшихся лепешек. 

— С лебедой хлебушек,— пояснила она.— Не велит сам из чистой муки даже по праздникам печь. Еще, слышь, почитай, два года голодать станем — приметы такие на небе божьим людям видны... Ну да он и с лебедой ничего,— у которых и такого нету...— И вдруг бабушка Настя пристально посмотрела 

на Ивана Сергеевича и на Павлика, словно только что увидела их, и, внезапно обессилев, села на скамью и судорожно заплакала, вздрагивая всем своим большим, рыхлым телом.— Ванечка! Кровь моя... Да неужели ты? Неужели дожила я, старая? Да господи боже ты мой, владычица-заступница!.. 

Она, вероятно, долго бы плакала, но в этот момент на крыльце бесшумно появился дед Сергей, и она сразу умолкла и сжалась и заторопилась, собирая на стол. Но даже по спине ее Павлик видел, что она очень боится своего маленького, тщедушного мужа. Руки у нее дрожали. 

Дед быстро и неслышно спустился с крыльца, взял топор, попробовал пальцем его лезвие и, поднимая лаптями пыль, ушел со двора. 

Павлик и Иван Сергеевич ели картошку, круто соля ее и запивая молоком, а бабушка сидела напротив, пригорюнившись, подперев ладонью щеку, и, глотая слезы, смотрела, как они едят. Потом она пересела поближе к Павлику, несмело и нежно погладила его по темным волосам. 

— Тощенький ты... Как лампадка, прозрачный весь... А волосы твои, Ванечка...— И опять непрошеные слезы побежали по ее щекам.— Вот ведь кажный день ждала, Ваня: вернешься да вернешься. А вот что двое вас будет — не ждала. Жизнь, она завсегда не так поворачивается, как о ней ждешь... Ну да все к лучшему, на все его святая воля...— И все гладила и гладила голову внука.— Ты много-то не ешь, Пашенька, с голоду нельзя много... Тут у нас в Подлесном Тихонов Степан привез с Ташкенту хлеба, ну семья с голодухи-то набросилась, и все померли... Нельзя много... 

Павлик наелся, и ему неодолимо захотелось спать: глаза слипались, и тело само собой валилось на сторону. 

— Опьянел — это с еды у тебя,— сказала бабушка, вставая.— Пойдем, я тебе постелю, поспишь... 

Она постелила Павлику на погребице, где из-под замшелой крышки пахло плесенью и грибами, где звенели в темноте невидимые мухи и где золотые шнуры солнечных лучей были протянуты сквозь многочисленные дырки в старенькой крыше. И, засыпая, Павлик опять плыл на пароходе по Волге, и опять стеклянно шелестела за кормой вода, и голубая ширь реки уходила далеко-далеко, к самому небу. И сквозь сон, то приходя в себя, то снова проваливаясь в солнечную полутьму, он слышал голоса бабушки и отца. 

— И имени даже твоего не велел говорить, и за здравие в поминание не велел вписывать. «Нету, говорит, у меня сына». А сколько же я слез, Ванечка, пролила — реки цельные, все мне думалось: как ты там? Поесть у тебя есть ли что? И обужон-ка и одежонка есть ли? Так бы, кажется, кожу с себя живьем содрала — лишь бы тебе хорошо... 

Свистели где-то невидимые птицы, чуть слышно шумел лес, плескалась в полусне вода, и поп Серафим снова торопливо уходил по дороге, испуганно оглядываясь белыми глазами и подбирая полы старенькой ряски. И впервые за все эти дни на душе у Павлика стало спокойнее и светлее, и мама снилась ему веселая и живая. 

Проснулся Павлик часа через два, проснулся от внезапного ощущения, что кто-то есть рядом, что кто-то пристально на него смотрит. Открыл глаза. Паутина солнечных лучей переместилась в сторону, золотые ее шнуры вытянулись наклонно, в их свете проплывали тысячи крошечных пылинок. Было странно, словно Павлик лежал в саду бабуки Тамары в гамаке, сплетенном из солнечных нитей, гамак неслышно покачивался и плыл куда-то, словно корабль, и пахло, как в саду осенью: мокрыми листьями и грибной сыростью, влажной землей и гниющими яблоками, терпким и горьковатым ароматом увядания и разложения. 

Еще не вполне очнувшись от сна, Павлик несколько минут лежал с полузакрытыми глазами, прислушиваясь к усталости, которая все еще наливала тело,— правда, она, эта усталость, казалась теперь сладкой и приятной. Тело наслаждалось покоем и неподвижностью, словно его несла на себе какая-то могучая и добрая река, совсем такая, как Волга. И все, что Павлик видел в последние дни,— толпы отчаявшихся, голодных людей, их измученные глаза и восковые лица, их тоска и безнадежность — вдруг показалось только сном, тяжелым и страшным. 

Детские голоса перешептывались рядом. Павлик осторожно повернул голову. На пороге погребицы сидели рядышком его недавние знакомцы — мальчик и девочка, и девочка пристально, щурясь от бьющего ей в лицо вечернего солнышка, старательно всматривалась в лицо Павлика. Глаза у нее были синие и чистые, совсем как вода в родничке, из которого Павлик, войдя в лес, пил березовым ковшиком студеную воду. Рядом с девочкой лежал на полу открытый скрипичный футляр, и девочка иногда осторожно и боязливо трогала пальчиком самую тоненькую струну. Нежный, едва слышимый звук возникал у нее под пальчиком, и она, отдернув руку и склонив набок голову, вслушивалась в дрожащий звук, пока он не замирал, не угасал совсем. 

Когда Павлик открыл глаза, девочка увидела это и, улыбнувшись и показав щербатенькие зубы, сказала: 

— Проснулся. 

Ее брат оглянулся на Павлика и встал. Встала и девочка. 

Вместе они подошли к разостланной на земле шубе, на которой спал Павлик. 

— Ну и здоров же ты спать,— сказал мальчуган и присел рядом на корточки.— Вставай, купаться пойдем.— И, помолчав, добавил: — Меня Андрейкой звать. 

— А меня — Кланя,— пискнула девочка и спряталась за спину брата, только глазенки ее доверчиво и улыбчиво смотрели через его плечо. 

Павлик сел. В светлом четырехугольнике двери ему стал виден дом, его распахнутые окна, и в них узорчатая листва, пересыпанная красными и фиолетовыми цветами, и крыльцо, на котором сейчас стояло пустое ведро, и высоченная ажурная вышка за домом, и, словно зеленые облака, вершины дубов. И что-то властно и тяжело стиснуло ему грудь, и он не сразу понял почему. А это было все то же: мама! Вот если бы она была здесь, если б она видела это! 

Неожиданно в светлом четырехугольнике, заслоняя свет, появилась широкая фигура бабушки; отводя тыльной стороной руки упавшие на лоб волосы, она заглянула на погребицу. 

— Так и есть, бесенята! Разбудили все-таки! Кыш отсюда, говорю! 

Но Павлик встал. 

— Я больше не буду спать...— сказал он и смутился, не зная, как ему назвать эту старую полную женщину. Он привык, что у него есть одна бабука — Тамара, и, хотя знал, что у некоторых детей бывает по два дедушки и по две бабушки, никогда не относил этого к себе. 

Кланя стояла перед бабушкой Настей, заложив за спину ручонки, и смотрела на нее совершенно бесстрашно, словно это не ее сейчас бабушка назвала бесенком и не на нее крикнула «Кыш!» 

— А я на скрипучке играть выучилась, бабка Настя. Вот слушай-ка.— И, присев возле скрипки, щипнула струну; дрожащий певучий звук всплеснулся из-под руки и, вылетев в открытые двери, стих вдали.— Слышала? 

— Я-то слышала! А кто тебе дозволил эту самую скрипучку трогать? А? 

— Это не скрипучка, а скрипка,— поморщившись, как от боли, поправил Павлик. 

— А почему неправильно? — спросила Кланя, вставая. Павлик осторожно закрыл футляр. 

— Ты, что ли, жадный? — спросила Кланя и, надув губы, посмотрела на Павлика с укором и сожалением.— А у тяти гармошка есть, я на ней знаешь как умею?! И петь тоже! — И, подражая и голосом и движениями кому-то взрослому, горделиво и смешно запрокинула беловолосую головенку и попрыгала на одной ножке к дому, припевая: 

Неужели конь вороный От столба отвяжется. Неужели мой миленок От меня откажется. 

Бабушка повела Павлика в дом. Недавно вымытые и выскобленные полы сверкали белизной, самотканые дорожки вели из кухни в горницу. Прохладно пахло мокрым полом и душно — цветами: возле подоконников на только что вымытом полу лежали большие лепестки. В горнице передний угол был занят иконами, лампада красного стекла на позолоченных цепочках чуть покачивалась от залетавшего в окно ветра. На одной из стен, над широкой деревянной кроватью, висели пучки трав и какие-то полотняные мешочки, старенькое охотничье ружье и патронташ; на полу перед кроватью лежала волчья шкура. 

— Поглядел? — спросила бабушка Настя.— Ну и пойдем на кухню. Здесь, в горнице, мы не живем вовсе... 

Вернулись на кухню. За огромной русской печкой тоже стояла большая деревянная кровать, застланная самодельным одеялом, сшитым из разноцветных треугольных лоскутов. 

— Вот тут мы и будем с тобой теперь жить,— ласково сказала бабушка Настя, держа Павлика за плечо.— Дед-от, он всю лету на пасеке спит — воров боится... 

Павлик хотел спросить, что такое пасека, но не посмел. Он оглянулся, посмотрел в раскрытую дверь горницы на мрачные лица икон, заполнивших весь угол. Святые смотрели неприветливо и скорбно — взгляд их напоминал о людях, что встречались Павлику по дороге сюда. 

— А папа где? — спросил Павлик. 

— Ваня-то? А пошел по лесу пройтиться. Лес-то — это ведь ему навроде зеленой колыбели, до семнадцати лет, как из дома уйти, тут жил. Кажное птичье гнездо, кажное дерево по имени-отечеству знал... Да и трудно ему гордыню свою перед стариком ломать... Никому это не легко, милый. Вот, значит, и пошел с лесом по душам побеседовать... 

Шевельнулись зеленые листочки цветов на окне, и за ними мелькнули озорные и веселые глазенки Клани. Она показала Павлику язык и исчезла. 

— Кушать станешь? — спросила бабушка. 

Павлик промолчал, и она покормила его пшенной кашей с холодным молоком — он никогда в жизни не ел ничего вкуснее. 

— А теперь иди, милый. Побегай с бесенятами этими. Это нашего соседа ребятишки — тоже полещик, лесник... А мне по хозяйству прибираться надо. Иди, милый. 


Страница 4 из 15:  Назад   1   2   3  [4]  5   6   7   8   9   10   11   12   13   14   15   Вперед 

Авторам Читателям Контакты   
    Муж на час муж на час стоимость.