Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

Возле локомобиля тоже посидели, притаившись, несколько минут, вслушиваясь в ночную тишину, которую не нарушали, а, казалось, углубляли сонное бормотание лагеря и шум недалекого леса. Иногда чудились чьи-то сторожкие шаги, и тогда мальчишки замирали, готовые бежать. Но шли минуты, и оказывалось, что это не шаги человека, а шорох ветра в ворохе сучьев, сухой шелест брезентового тента, стук их собственных перепуганных сердец. 

— Давай я первый,— шепотом предложил Павлик. 

— На. 

Размахнувшись, Павлик изо всех сил ударил молотком по смутно видимому черному блеску стекла. Звон брызнувших в темноте осколков показался ему оглушительнее удара грома. Они отбежали в сторону и легли на землю — не было сил бежать дальше. Казалось, совершенно немыслимым, чтобы никто не услышал этого звона, этого удара. Медленно тянулись минуты, но никто не бежал к локомобилю, никто не кричал, не поднимал шума. Тогда они снова ползком вернулись к локомобилю. 

И утро, впервые за все это лето, выдалось пасмурное. Обещающие дождь тучи заклубились на западном краю неба, темно-синие, тяжелые, освещенные то желтыми, то голубыми беззвучными всполохами молний, несущие прохладу истомленной зноем земле. Как никогда, громко и тревожно кричали над разоренными гнездами птицы, кричали и летали кругами над поверженными деревьями, над зелеными кучами сучьев, над развалинами своего птичьего мира. 

Мальчишки всю ночь ни на минуту не могли уснуть. Обоих колотила нервная дрожь, обоим казалось, что утром каким-то образом обнаружится, кто разбил манометр, что Глотов и Серов изобьют, искалечат их. И все-таки они ни в чем не раскаивались, ни о чем не жалели, и, если бы завтра, чтобы спасти от гибели лес, пришлось повторить опасный ночной поход, они сделали бы это не задумываясь. 

Локомобиль теперь стоял довольно далеко от кордона и с сеновала не был виден, но лагерь лесорубов, так и оставшийся на прежнем месте, шалаши и костры, около которых возились в сером свете утра женщины, можно было хорошо разглядеть. 

Теперь утро начиналось с получения пайка теми, кто проработал вчерашний день. Еще затемно люди приходили к мельнице и здесь ждали, словно боясь, что заработанное за вчерашний день может пропасть. 

Глотов, живший в Подлесном в доме попа Серафима, приезжал всегда ровно в половине шестого, важно щелкал крышкой часов и, отперев мельницу, принимался сам или поручал Серову выдавать пайки: маленькую кружечку муки, щепотку соли и через день по крошечному кусочку бекона. Получившие паек лесорубы торопливо возвращались к шалашам, разводили костры, подмешивали к полученной муке траву, измельченную дубовую кору, опилки и пекли лепешки. Или варили в черных прокопченных котелках жиденькую затируху и, обливаясь потом, хлебали ее с лепешками из лебеды. У всех дрожали от слабости руки, глаза с завистью смотрели в чужую посуду, на чужие узелки и котомки. В лагере вместе с отцами и матерями теперь жило много детей и, хотя многие из них работали целыми днями, помогая взрослым, Глотов пайки на них не давал. «Которые несовершеннолетние, тем не положено. Для них американскую столовую откроют,— строго говорил он в ответ на все просьбы лесорубов.— И опять же я не господь бог с пятью хлебами!» 

Но в это утро, которое для мальчишек могло окончиться очень плохо, Глотов пайки лесорубам выдавать не стал. Еще на полдороге в Стенькины Дубы его встретил перепуганный Афанасий Серов и рассказал о ночном происшествии,— мальчишки наблюдали за этой встречей из глубины леса. Они стояли в кустах далеко от дороги и не могли слышать всех слов Глотова, только отдельные визгливые выкрики подрядчика долетали до них. 

— Я им покажу! — закричал он под конец, вставая в тарантасе.— Садись! 

Серов прыгнул в тарантас, а Глотов, вырвав кнут у старичка извозчика, изо всей силы хлестнул лошадь. Испуганная, она рванулась так, что Глотов повалился назад, на Серова. Мальчишки побежали следом. 

По пути Глотов заехал на мельницу, где его уже ждали лесорубы,— они сидели и лежали в траве возле плотинки, а пилоточ Алексей сидел у входа в склад с ружьем на коленях. Заслышав дребезг пролетки, лесорубы встали, и многие из них поснимали картузы и шапки, еще издали кланяясь подрядчику. 

Осадив на всем скаку лошадь, Глотов, багровый от ярости, стоя в тарантасе, закричал: 

— И-еэй, вы! Дармоеды! Нынче пайков давать не стану! Кто манометру разбил, покалечил машину? А? Что же теперича я должен в город скакать, два дня терять? А мои-то дни — не ваши. Найдите мне злодея этого, кому работа наша не по нутру,— я ему глаза выцарапаю! Без манометра взорвет паром машину к чертовой вашей бабушке! А? — С силой он толкнул кулаком в спину подводчика.— Давай на лесосеку! 

Прыгая на корнях деревьев, тарантас покатился по лесной дороге. За ним потянулись лесорубы, бранясь и охая, грозя неведомо кому, потихоньку ругая Глотова. 

— Это как же выходит? Вчера целый день работали, а пайка нету? Разве мы виноваты с этой манометрой? 

— Да и где она, эта манометра проклятая? 

— На машине вроде... 

— Круглая этакая... 

— Со стеклышком. 

Позади всех, растерянно и жалобно оглядываясь на склад, брел вместе со своей Мариамкой Шакир,— вишневоглазая, черноволосая девочка была прозрачная и тоненькая, как восковая свечка. В свободной руке она несла помятый алюминиевый солдатский котелок. Иногда робко поглядывала снизу вверх на отца. 

Павлик и Андрейка вышли на дорогу вслед за толпой лесорубов и остановились, не зная, что делать, прислушиваясь к голосам. Могли ли они думать, что так повернется их ночной поступок? Ведь они не намеревались причинить зло этим несчастным, они не хотели никого обидеть, кроме Глотова и Серова, они хотели защитить лес — и только. А теперь рабочие, их худые, прозрачные, как вот эта Мариамка, детишки будут несколько дней голодать, жевать конский щавель или столбунцы и просить даже во сне: «Мамка, хлеба». 

Мальчишки ни слова не сказали друг другу, но чувствовали одно и то же — вину перед этими людьми, угрызения совести, страх перед будущим. А потом ведь, в конце концов, все оказалось бесполезно: Глотов сегодня же поедет сам или пошлет кого-нибудь в город, и самое большее через два дня все снова будет по-старому. Зачем же была нужна тяжелая, полная напряжения и страха ночь, которая, казалось, была длиннее целого года? 

Павлику хотелось плакать, он сам не мог понять почему,— вероятнее всего, от неожиданной жалости к этой незнакомой ему худенькой девочке, к ее тоненьким, как прутики, рукам. Вспомнились ему и «безрукий собака», и грибы-поганки, растоптанные лаптями деда Сергея, и мальчишки, дерущиеся на пристани из-за арбузной корки, и многое-многое другое — все человеческие несчастья, с которыми столкнула его жизнь в течение последних недель. 

Когда мальчишки пришли на лесосеку, вокруг локомобиля стояла толпа. Механик, кочегар и Глотов о чем-то совещались у разбитого манометра. Глотов зло кричал, черные блестящие усы его топорщились, глаза сверкали в узких прорезях век, точно отточенные лезвия. 

Механик принялся отвинчивать искалеченный манометр, а Глотов повернулся лицом к молчащей, удрученной толпе. 

— Как сказал, так и будет: два дня без пайку посидите! А? Я вас выучу хозяйское добро беречь...— Злыми, острыми глазами обвел он ряды стоявших вокруг лесорубов. И вдруг оживился, жестокая и в то же время довольная усмешка тронула его губы.— Слушайте сюда! Фунт муки дам тому, ежели укажет, кто покалечил манометру! А? — Повеселевшими, ожидающими глазами он требовательно всматривался в лица лесорубов. 

Все молчали. 

— Два фунта! — крикнул Глотов. 

Толпу качнуло невидимым ветром из стороны в сторону, вздох вырвался сразу из сотен грудей. 

— Три! — крикнул Глотов.— Три фунта! 

И тогда сквозь толпу, таща за собой за руку дочку, стал протискиваться к Глотову Шакир. 

— Я скажу... я...— торопясь, повторял он, словно в бреду, расталкивая людей. 

Павлик и Андрейка в ужасе переглянулись: неужели видел? Надо было немедленно бежать, спрятаться, но ноги не шли. А Шакир пробрался к самому локомобилю и встал лицом к лицу с Глотовым. 

— Три фунт дашь? 

— Сказано: дам! А? 

Шакир повернулся и показал куда-то в сторону — на кого он показывал, Павлику мешала видеть толпа. 

— Он... 

И вся толпа повернулась, как один человек, и расступилась, давая Глотову увидеть преступника. К толпе лесорубов с неизменной берданкой за плечами шел дед Сергей, шел не торопясь, спокойно, не слыша, что говорилось у локомобиля, шел навстречу враждебному молчанию, навстречу жестокости, которая должна была вот-вот совершиться. 

У Павлика остановилось сердце. Он оглянулся на Андрейку — тот стоял белый, словно осыпанный мукой, с открытым ртом. 

Дед Сергей подошел к локомобилю, и толпа молча раздалась, пропуская его, и снова сомкнулась. 

— Чего стряслось? — спросил дед.— Аль зарезало кого? У Глотова дрожали пунцовые щеки, дрожали нафабренные усы,— казалось, он сейчас бросится на деда и убьет его. 

Но он только протянул трясущуюся руку к манометру и высоким, визгливым фальцетом спросил: 

— Твоя работа, зверь лесной?! 

Дед посмотрел на манометр, на Глотова, потом обвел взглядом ненавидящие, исступленные лица стоявших кругом, и только тогда пахнуло на него холодом надвигающейся беды. 

— Чего, чего? — растерянно спросил он, пятясь. 

— Твоя, спрашиваю, работа, змей ползучий? — грудью наступая на него, еще более высоко и звонко крикнул Глотов.— Ты манометру покалечил? А? Я людям работу даю, от голодной смерти спасаю, а ты их хлеба лишаешь? Да знаешь, я тебя в тюрьму... 

— Какой еще тюрьма? — хрипло закричал Шакир.— Своя рука душить нада! Костра жечь такой злой человек нада! 

Серов, стоявший позади деда Сергея, обеими руками схватил за дуло берданки и, скривив рот, рванул к себе. Дед перегнулся назад, веревка, на которой он носил берданку, соскользнула с плеча. И сразу десятки рук протянулись к деду, схватили. Кто-то завизжал, замахнулся палкой. 

И тут Павлик не вытерпел, какая-то невидимая сила сорвала его с места и толкнула вперед. 

— Не трогайте дедушку! — закричал он.— Это я сделал! 

Позже, в течение всей своей жизни, оглядываясь на этот день, Павлик не мог определить и назвать чувств, владевших им тогда. Здесь было и возмущение человеческой несправедливостью, и ненависть к таким, как Глотов и Серов, и сожаление к Шакиру, и любовь к деду Сергею. Он не рассуждал тогда, он был, как говорят в народе, «не в себе», он сам не понимал, что делает. Но он не мог оставаться неподвижным, не мог оставаться в стороне, когда кого-то другого собирались бить, а может быть, и убивать за то, что он, Павлик, сделал. Его крик остановил тех, кто схватил деда. Еще не видя мальчишку, они повернулись на этот крик, и жестокая ненависть, которую они только что испытывали к деду, сменилась злобным недоумением, растерянностью. 

Расталкивая лесорубов, Павлик пробивался к локомобилю. На него оглядывались, перед ним расступались совсем так же, как минуту назад расступались перед дедом Сергеем. Глотов и Серов, уже предвкушавшие расправу толпы с лесником, смотрели на Павлика с ненавистью. А дед Сергей, вероятно почувствовавший на своем лице холодное дыхание смерти, смотрел с изумлением и со странной, еще как бы не осознанной благодарностью. 

Оказавшись в кругу озлобленных людей, увидев близко перед собой разъяренные, налитые кровью лица подрядчика и десятника, Павлик вдруг понял, что он делает. Но отступать было поздно, да и мальчишеская гордость и воспоминание о маме, которая требовала, чтобы он всегда говорил правду, не позволяли ему отступать. И он повторил, на этот раз срывающимся голосом: 

— Это я разбил... 

Несколько мгновений было совершенно тихо, только лошадь, впряженная в тарантас Глотова, мотая головой, звенела удилами. 

— Врет! — крикнул Глотов.— Ето он врет, гражданы! А? Ето он деда своего выгораживает! Гляньте-ка, ему и не достать до манометры! 

— А я молоток на длинную палку надел! — глухо ответил Павлик. 

Глотов помолчал в замешательстве, сердито взбивая тыльной стороной ладони свои сверкающие усы. А Павлик, исподлобья глядя на него, почему-то вспомнил, как этот хам лежал, не снимая сапог, на бабушкиной кровати. 

— Чего теперича с этим ублюдком делать, гражданы? А? — спросил Глотов. И вдруг, наклонившись, схватил двумя пальцами ухо Павлика и принялся крутить его и рвать. 

Павлик закричал. Этот крик словно разбудил заснувшие на время чувства голодных, потерявших работу людей. 

— Убивать таких! 

— Гнида городская! 

— Понаехали тут! 

— На дереву его! 

Павлик кричал не своим голосом — и от нестерпимой боли, и от страха, и от бессильной ненависти к Глотову. 

Трудно сказать, чем бы окончилась для него эта минута, если бы вдруг чей-то зычный и властный голос не крикнул над толпой: 

— А ну — отпусти хлопца! 

Пальцы Глотова разжались, и сквозь слезы Павлик увидел лицо того самого «страшного матроса», с которым он ехал в поезде, знакомое лицо в крупных оспинах. Это лицо качалось высоко над головами толпы, и Павлик не сразу догадался, что матрос приехал верхом. 

Не слезая с седла, матрос въехал в толпу, и люди, сразу присмирев, отступали перед каждым шагом лошади. На этот раз матрос был одет в легонькую кожанку и защитное галифе, на голове — сбитая на затылок, чуть набекрень, кожаная фуражка с черным пятнышком на месте бывший кокарды. На портупее через плечо — наган в желтой потертой кобуре. 

Павлик с такой стремительностью рванулся навстречу своему избавителю, что чуть было не угодил под копыта. Матрос, прищурившись, всмотрелся в него. 

— А-а-а-а! Вроде бы знакомый? Музыкант? — И, строго сведя брови, повернулся к Глотову.— За что его? Украл? 

Еще вздрагивающее от ярости лицо Глотова изобразило заискивающую улыбку. 

— Здравствовать изволите, товарищ начальник... 

— За что?! 

— Так, изволите видеть, поучить хотел малость. Ночью взял мерзавец да и разбил манометру. Теперь, не считая стоимости, убытку неисчислимые рубли понесу... И народ вот без пайку сколько дней останется... 

Матрос поправил кобуру нагана, усмехнулся: 

— Ага! Стало быть, это ты и есть Живоглотов? 

— Глотов моя фамилия, смею заметить,— показывая мелкие зубы, поправил подрядчик. 

— В народе тебя больше Живоглотовым величают...— Матрос нагнулся с седла к Павлику: — Ну ты, скрипач, не робь! Греби до дому... 

Павлик посмотрел на своего спасителя с благодарностью. 

— А они и деда хотят бить! — сказал он. 

— Которого деда? 

— А вот моего, который лесник... 

— Ага! Стало быть, это вы с ним письмишко к Советской власти царапали? 

Дед выпрямился, обернулся к стоявшему позади Серову и с неожиданной силой вырвал у него свою берданку. 

— Я писал тебе письмо, начальник,— зло сказал он.— Гляди, какую пустыню тут эти живоглотовы уделали.— И повел в сторону вырубки рукой. 

Матрос огляделся, покрутил головой, вздохнул. 

— Н-да! — Потом посмотрел на людей.— Ну, об этом у нас с тобой, батя, особый разговор будет. Ведь и то сказать надо: народишко-то кормить требуется. Оголодали. 

Глухой ропот возник где-то в задних рядах толпы, прокатился по рядам, колыша и качая их. 

— Кормить! За вчерашний день, который работали, отдавать не хочет! За манометру эту! 

— Как это не хочет? — переспросил матрос. 

— Не дает, и вся недолга! Он тут сам себе и царь, и бог, и Советская власть! Чего хочет, то и творит. 

Матрос не спеша вытащил из кармана кожанки черный кисет, оторвал клочок засаленной газеты, свернул папиросу. Щелкнула зажигалка, матрос нагнулся к трепетному огоньку, до ям в щеках затянулся дымом. 

— Успокойтесь, граждане! — сказал он, с каждым словом выдыхая клуб дыма.— Сейчас паек выдадут... 

 

Щеки Глотова еще больше налились кровью. 

— Так ведь, товарищ начальник... 

Но матрос гаркнул на него во весь голос: 

— Молчать! Я тебе не товарищ, живоглот! Я вот погляжу, как ты тут хозяйствуешь! Ежели дед правду писал, ежели молодняк зазря губишь, я тебя так оштрафую — до смерти Василия Гребнева не забудешь! Давай пайки людям! Ну-у! 

— Так я и сам... Я попужать только, чтобы они, значит, добро хозяйское берегли... 

— Я сам погляжу, как ты советское добро бережешь! — погрозил Гребнев, слезая с седла.— Я тебя выучу правильной жизни!.. Айда со мной, дед! И ты, малец, айда... Э, да он тебе, собака, до крови ухо порвал! — И опять повернулся к Глотову, на побелевшем лице стали ярче видны редкие крупные оспины.— Я тебя, живоглот, под суд! Под суд! Якорь твоей матери в глотку! Падаль буржуазная! 

— Конешно, ты мне человек чужой, я тебя первый раз вижу,— говорил дед, отставляя свою щербатую, с синими цветками чайную чашку.— Но, невзирая, душа моя сама к тебе бегом бежит, потому вижу: человек ты наш, свойский и все до тонкости понимать можешь... А они, Глотовы, что? Вроде злой травы, которая полезный злак душит, и в том вся ее подлая жизнь. На месте Советской власти я бы этих поганцев — к ногтю, и всё... 

— Милый ты мой старик,— отвечал матрос, кладя свою темную руку на руку деда Сергея.— У Советской-то власти у самой за этот лес сердце кровью обливается. А чего делать? Кто для нее, для власти нашей, важней: дерево иль человек? Само собой — человек. Вот одолеем разруху, а следом новые леса садить начнем... И к тому времени, как твой музыкант вырастет, здесь новый лес шуметь должен. И это, скажу еще,— прямое твое дело. 

Мягко мурлыкал самовар, пар прямыми горячими столбами взлетал к потолку. Бабушка Настя сидела напротив гостя, сложив на груди руки, смотрела с надеждой, с радостью. В лагере лесорубов было тихо — ушли получать паек. Погода разгулялась, и солнце снова осветило землю, но уже не такое злое, как вчера, словно и оно тоже отдохнуло за одну пасмурную ночь. 

А Павлик пристроился рядом с матросом, пил, как все, чай с морковным «сахаром» и думал... Вот он, этот матрос, который играл на фальшивой гармошке и пел про гибель «Варяга», у которого на руке — синяя татуированная женщина и слова, вывязанные корабельным канатом: «Весь мир пройду, а тебя найду»,— разве Павлик мог угадать, что этот человек спасет ему и деду жизнь,— ведь убили бы! — что он, несмотря на внешнюю грубость, такой добрый и душевный? Вот и ему жалко лес, но ему жалко и людей, и он тоже ненавидит глотовых и Серовых, этих жуликов, которые все еще сосут из народа кровь — каплю за каплей. А интересно, где его любовь, где та, в сиреневой юбке, которая сказала про мамино платье: «Як риза Христова»? Павлику очень хотелось спросить про нее, но они с матросом еще не были такими большими друзьями, чтобы можно было задавать подобные вопросы. 

Павлик думал еще о том, что Василий Гребнев, наверно, побывал во многих странах, пересек не одно море, а может быть, и океан, он видел города и земли, сами имена которых звучат в мальчишеских ушах как манящая, далекая музыка: «Гонолулу, Цейлон, Мадагаскар!» Он, наверно, ходил по улицам Неаполя и Мадрида, а в это время его корабль, этакая белопарусная птица, стоял у белых от пыли и зноя набережных, по которым проходили смуглые люди в ослепительно светлых под солнцем одеждах и широкополых шляпах. Павлик не раз видел на Неве военные корабли, дредноуты и крейсеры, и понимал, что как раз на одном из таких кораблей служил военный матрос Гребнев. Но Павлику почему-то хотелось видеть Гребнева на капитанском мостике парусника, который мчится по штормовым волнам, как белая чайка,— это было почему-то ближе и дороже мальчишескому сердцу. 

Павлик смотрел на сильные руки матроса с синими якорями у основания больших пальцев и завидовал этим рукам: они, наверно, умели вязать морские узлы, гарпунить китов, управлять парусом и штурвалом огромного океанского корабля, они привыкли к холодной жестокости рукоятки нагана. Вот бы ему, Павлику, такие руки — ни один Глотов не обидел бы тогда. 

А Гребнев и дед Сергей, все больше проникаясь доверием и симпатией друг к другу, продолжали свой неспешный разговор, и их слова текли в сознании Павлика рядом с его думами, с его мечтами,— так текут иногда рядом, сливаясь и не сливаясь, два ручья. 

— Ты же учти, батя,— говорил Гребнев, с требовательной и грубоватой лаской поглядывая в виновато косящий дедов глаз,— пойми, сколько хороших людей полегло и на империалистической, и на гражданской, кто их только не бил? Тут тебе и Деникин, и Колчак, и Врангель, и Краснов, и всякие французские, английские и американские генералы и адмиралы, тут тебе кровавый пес Пилсудский. В одном, скажу тебе, Киеве, когда его отбили у белополяков, пришлось заказывать несколько тысяч гробов, чтобы похоронить, кого они порубали, замучили насмерть во всяких своих контрразведках. А ведь мертвили они лучших, тех, кого боялись! Как ты понимаешь? 

— Господи боже мой,— вздохнула бабушка Настя, и ее добрые глаза, сверкнув от слез, с мольбой поглядели на иконы. 

Павлик слушал и смотрел в окно: возле своих шалашей лесорубы торопливо разводили костры, подвешивали над огнем посуду с нищенской баландой, а возле каждого костра стояли тонконогие, пузатые детишки и с неотрывной жадностью смотрели на котелки. 

Посмотрел в окно и матрос. 

— Вот заради этих пацанов и болеет душой Советская власть,— грустно и с болью сказал он.— И в Питере голодают они, и в Москве, где хочешь. И взрослые голодают... Сам Ленин фунт хлеба на день получает.— Матрос поднял высоко над головой желтый от табака палец — Ленин! 

Дед посмотрел с недоверием. 

— Ну, это, положим, ты врешь, Василий. Не может такого быть. Чтобы ему да... 

— А вот может! — перебил Гребнев.— Ему, конечно, со всех сторон присылают, кто хлебушка, кто маслица, кто меду. Потому — вождь! А он все это — детским садам! Вот он какой человек, мировой наш Ильич. Совесть у него вот какая чистая да громадная, не может масло да мед жевать, когда кругом детишки с голоду заходятся. Потому и решился он леса эти продать на вырубку — детей жалко... 

Павлик слушал слова матроса, и ему было обидно, что сейчас здесь нет отца, что он не слышит этого разговора. 

Ведь и отец очень любит лес и ему трудно «подымать на него топор», как говорит бабушка Настя,— ему тоже нужно было бы послушать этот рассказ о Ленине. 

Прищурившись, Гребнев посмотрел в окно, полез в карман. 

— Истомился я, дед, без курева, а у вас в доме, видать, не положено. Ну да ладно, потерплю малость... 

— А вот еще непонятное мне дело,— раздумчиво растягивая слова, чуть смущенно заговорил дед.— Вот, скажем, АРА эта. Только што воевали мы с ними, а тут на тебе: у нас беда, и они с помощью... Стало быть, не вредные они? И, может, вся война промеж нас зазря была? А? 

— Эх ты, лесная душа,— усмехнулся матрос, высоко вскидывая левую бровь.— Ты что же думаешь: это в самом деле от доброго сердца они? А этого не хочешь? — И кукиш с синим татуированным якорем протянулся к носу деда Сергея. Рябое лицо матроса потемнело, стало жестким.— А ежели я тебе объясню, что эта самая АРА в девятнадцатом и двадцатом году во всю силу помогала Деникину и Врангелю, самым нашим врагам? Тогда как? Ежели она, эта самая АРА, помогала кровавой гадине Пилсудскому, когда он в прошлом году на Украину ворвался и кровью ее до последней сажени окропил? Тогда как? А? Вот и понимай! 

— Не понимаю,— после недолгого молчания развел руками дед. 

Гребнев усмехнулся, потер ладонью щеку. 

— И я, прямо тебе скажу, Павлыч, не сразу понял. А вот приехал в губком, сюда то есть, на место, тут мне все карты и выложили... И чтобы тебе стало ясно, что к чему, я тебе, что знаю, перескажу... 

— Ну-ну,— сцепляя на столе руки, наклонил голову дед. И повернулся на мгновение к бабушке Насте: — А ты бы, старая, еще самоварчик согрела. Да на пасеку сбегай, вот тебе ключ от омшаника. Там в бочонке медку прошлогоднего малость осталось. 

— Да подожди ты,— отмахнулась бабушка.— Тоже хочу послушать, что к чему... Не трава тоже. 

— Верно,— твердо сказал матрос.— Пусть и бабка послушает. Это каждому нашему человеку знать надо. А чай не уйдет, еще успеем... 

Он помолчал, глубоко вздохнул. 

— Так вот... Никакой тут доброты ихней нет и не будет. Когда они, значит, увидели, что военной силой нашу республику им на колени не поставить, тут они стали думать-придумывать, с какого бы конца ее побольнее укусить... А знают же: голод у нас. Весь мир об этом знает. Война да разруха до того довели — половина земли не пахана, не сеяна, народ с голоду да с тифов этих разных преждевременно в могилу ложится... Вот они, значит, тогда предлагают нам помощь этой АРА... 

— Да какая она из себя, АРА эта? — почти шепотом спросила бабушка Настя, с опаской покосившись на деда: не заругает ли? 

Но дед молчал. 

— АРА — это, если на наш язык перевести, будет: Американская административная помощь. По ихнему языку: Америкен реляйф администрейшен. Это будто они тем странам от доброты своей помогают, которые войной покалечены. 

Матрос залпом выпил остатки остывшего чая, пососал кусочек морковки. 

— А какая эта доброта, мы теперь очень даже хорошо знаем. Сначала они всем заклятым врагам нашим помогали, всяким белогвардейцам, Пилсудским да Хорти — есть такая буржуазная гнида в Венгрии... А потом, значит, к нам... Ну, Ленин подумал-подумал: что делать? Жалко ведь народ наш русский или там, скажем, туркменов всяких, которые трудящиеся?.. Очень даже жалко! А они, американцы, обещают: дескать, организуем питание миллионов детишек. «Важно для нас?» — думает Ильич. А как же неважно: целые миллионы детишеских жизней спасти можно... Ну и послал Ильич наркома Литвинова в Варшаву, там он с ихним министром встретился — по фамилии Гувер. Подписали они договор. А в договоре что написано? А написано там: разрешается им, американцам, ввезти сюда вместе с продовольствием триста своих представителей да здесь нанять из наших еще десять тысяч человек — по ихнему выбору и усмотрению. То есть кто им понравится. А кто им нравится — нам-то с тобой, Палыч, уже после войны вот как все ясно. Глотовы им нравятся. И опять Ильич думает думу: пущать или не пущать?.. А детишки голодные по улицам ходют, да, глядишь, и помирают. Ну и тут же Ильич телеграмму отбивает Литвинову: подписывай... А сам-то Ильич своей ясной головой уж вот как ясно видит, для чего они к нам лезут. Ну, скажем, хотите помочь — помогайте, как другие страны помогают: скажем, межрабпомгол, комитет путешественника Нансена, Международный Крест Красный. А эти, американцы то есть, уперлись: не пустите наших представителей — не будет вам ни пайков, ни детских столовых... 


Страница 14 из 15:  Назад   1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13  [14]  15   Вперед 

Авторам Читателям Контакты