Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

И опять шаг за шагом, и шелест травы по обочинам дороги, и крик птицы, и переливающиеся краски цветов, и блеснувшая за стволами деревьев зовущая синь воды. 

— Пап. 

— Что, сынок? 

— А тебе жалко лес? 

— Очень. Я же здесь рос. Я тоже, как твой дедушка, каждое дерево здесь знаю. Только они тоже выросли, стали выше и толще. 

— А неужели нельзя не рубить? 

— Ты уже спрашивал об этом, сын.— Иван Сергеевич достал портсигар, свернул папиросу и только после этого заговорил снова: — Видишь, голод какой. По всей стране идет сбор помощи. Создана организация: Помгол — Помощь голодающим Поволжья. Она собирает посылки, деньги, вещи, открывает столовые. Но все это — капли в море. 

И опять шаг за шагом, и шелест травы. 

— Пап, а разве эта АРА не могла бы просто так одолжить хлеб, а не рубить лес? А потом бы ей отдали, когда урожай. 

Иван Сергеевич вздохнул: 

— Они не хотят так, сынок. 

Когда Иван Сергеевич и лесник, переходя от дерева к дереву, начали свою однообразную работу, Павлик нашел уютное место на небольшой полянке, несколько раз прошел по ней, опасаясь, не притаилась ли где змея, а потом лег под деревом так, что ему сквозь крону дуба были видны кусочки неба. Небо было не яркое, не синее. Листва, казалось, колыхалась не от ветра — для Павлика он был совершенно неощутим,— а от падавших сквозь нее солнечных лучей и отливала сейчас всеми оттенками зеленого цвета, от густо-темного до самого нежнейшего; это была неповторимая зеленая радуга. И она не оставалась неподвижной, она жила, непрерывно переливалась, как будто широкий зеленый водопад лился, лился и никак не мог пролиться на землю. Павлик спал и не спал, он колыхался и плыл куда-то на зеленых волнах, жалел, что они не приехали сюда раньше: здесь мама ни за что бы не умерла... 

На кордон вернулись вовремя. Только успели поесть затирухи, которой теперь их кормила бабушка, как на дороге, ведущей в Подлесное, раздался стук ошинованных железом колес — они прыгали по выползавшим на дорогу корням деревьев. 

— Н-но, милаи! — кричал дребезжащий голос. 

Вскоре под самыми окнами раздалось позвякивание сбруи и мягкий топот лошадиных копыт о поросшую травой землю. 

Иван Сергеевич вышел навстречу приехавшим, а Павлик, прячась за косяком окна, с любопытством и неприязнью всматривался в них. 

Приехали «гости» на двух повозках. Седоусый, медлительный и важный старик с пушистыми белыми усами — лесничий Георгий Васильевич Милованов. У него было недовольное, болезненное лицо. Высокий, с длинным лицом, бритый молодой человек в необычной одежде со множеством карманов, с коричневой трубкой в углу рта — американец Джеймс Кестнер, а краснолицый, коренастый, с неестественно черными блестящими усами, в картузе с блестящим, как и усы, лакированным козырьком и, несмотря на жару, в черном пиджаке — подрядчик Глотов. Все это Павлик узнал позже, а в первую минуту он только с неприязнью смотрел на приехавших из окна. 

Лесничий приехал один, на двуколке, в которую была впряжена худенькая и маленькая белая лошадка, а Глотов и Кестнер — в черном плетеном тарантасе, в оглоблях которого сердито крутил головой, играя карими глазами, пегий, в яблоках, жеребец. На козлах тарантаса, сбочившись, сидел старичок кучер, маленький, с редкой сивой бородкой. 

— Кому голод, кому на жеребцах разъезжаться,— с горечью сказала бабушка, открывая окно и кланяясь лесничему. 

Тот важно кивнул, не снимая зеленой, с кокардой фуражки, и неожиданно молодым голосом спросил: 

— Сергей Павлович дома? 

— В лесу он, батюшка Георгий Васильевич, в лесу,— с неестественной улыбкой торопливо ответила бабушка.— Как с рассвету ушел, так и нету. Да ведь все, что надо глядеть, вам другой полещик покажет.— И она кивнула на Василия Поликарповича, вышедшего со своей половины кордона. 

— А-а! — махнул рукой лесничий и повернулся к Павликову отцу: — Садись, Иван Сергеевич, со мной. Сам покажешь. 

Иван Сергеевич сел в двуколку рядом с Миловановым. Старичок — кучер тарантаса, чмокая, натянул наборные, с черными кистями и сверкающими бляхами вожжи, придерживая жеребца, чтобы пропустить двуколку лесничего вперед. И снова звон сбруи и мягкий затихающий топот копыт,— уехали. Кланя немного попрыгала вслед за уехавшими на одной ноге, потом вернулась и, увидев Павлика в окно, показала ему язык. Крикнула: 

— Теперь знаешь как весело будет! 

— Дурочка,— вздохнула бабушка.— Кланька! Иди, ногу перевяжу. 

— Сичас, бабуся! 

Глядя, как бабушка меняет на ранке листочки высушенной травы, Павлик задумался: почему бабушка не позвала деда Сергея, почему она сказала неправду? Ведь дед же на пасеке. Павлик не вытерпел и спросил: 

— Бабуся, а зачем ты сказала неправду? 

— Какую, Пашенька? 

— Про дедушку... Мне мама всегда говорила, что нельзя неправду... 

Бабушка помолчала, доброе лицо ее болезненно сморщилось. 

— Она, Пашенька, и правда бывает разная, и неправда тоже... Что ему, старому, сердце бередить? Он и так себе покою найти не может. Еще наглядится на супостатов этих... У них, видишь, своя правда, у нас — другая. Вот и понимай как хочешь... 

В этот день Павлику пришлось наблюдать еще одно интересное событие. Ожидая возвращения отца, он никуда не пошел — ни в лес, ни на озеро, а остался с бабушкой, которую охватило нетерпеливое, больное беспокойство. Видимо желая заглушить его, она бралась то за одно дело, то за другое и, не окончив ни одного, бросала. 

— Вот так и бывает, Пашенька,— говорила она, изредка взглядывая на внука, сидевшего у окна.— Ходишь по земле, ходишь и не чуешь, что беда твоя за тобой след в след бредет... Говорят — кузнец своего счастья... Так ведь, ежели бы оно так было, разве столько несчастных ходило бы по земле? А? Вот и думай... Отвернулся господь от земли: не хотите меня признавать, ну, стало быть, и живите по-своему... 

— Бабуся,— негромко спросил Павлик,— а вот дедушка на Шакира все кричал: басурман. У него, значит, неправильный бог, не тот? 

Бабушка мыла пол. Она выпрямилась, вытерла голой согнутой рукой вспотевший лоб и странно улыбнулась — Павлик никогда раньше не видел у нее такой улыбки. 

— Эх, Пашенька! Бог-то он не там,— она показала пальцем в потолок,— он вот где должен быть! — и прикоснулась к своей груди.— Вон, скажем, отец Серафим из Подлесного. Богу служит, каждый день обедни читает, а разве есть у него бог? Ну, мыслимое ли дело — дом у голодающего за полпуда отрубей отымать? А? — Она с горестным удивлением покачала головой.— Вот так-то... 

Павлик очень любил «чистую», как ее называла бабушка, горницу в их доме. Обычно там не жили,— вся жизнь проходила на кухне: здесь бабушка готовила еду, здесь обедали и ужинали, здесь же, в чулане за печкой, спали. А чистая горница, дверь в которую всегда была отворена, казалась в жизни этих людей 

только утешительной картиной, как бы врезанной в стену кухни и скрашивающей их жизнь. В горнице на всех окнах, и на двух длинных скамейках стояли цветы: фикусы, бегонии и герани. 

Чистые самотканые дорожки-половики вели от порога к столу и кровати, на которой при Павлике еще никто не спал. На ней высилась горка белоснежных подушек и многокрасочное одеяло из разноцветных треугольных лоскутков. На столе в переднем углу белела скатерть с вышитыми по краю розами, над столом, в углу, висели иконы. 

Павлику часто хотелось спросить бабушку, почему они не живут в чистой горнице, но ему чудилась в этом вопросе какая-то бестактность, и он не спросил ни разу. На стенах там висело несколько фотографий; самая большая — дедушка в черном пиджаке и бабушка в подвенечном платье. Просто не верилось, что это они когда-то были такими молодыми и красивыми. Рядом с мутным зеркалом, вправленным в деревянную раму, висела красочная выцветшая олеография: Христос, изнемогая от усталости, несет крест на Голгофу; под олеографией приколот солдатский Георгиевский крест, который дед Сергей принес с войны. Да, странно, что в той чистой и красивой комнате не жили. И все-таки, подумал Павлик, жить на кухне было бы во много раз тяжелее, если бы этой чистой горницы не было... 

Уехавшие в лес вернулись часа через два. По просекам, разделявшим кварталы, они проехали по всему дубовому массиву, выделяя кварталы, годные для рубки. Годными оказались почти все. Об этом Павлику на другой день рассказал отец. 

А сейчас Иван Сергеевич вместе со старым лесничим и Кестнером на обеих повозках, даже не зайдя в дом, собрались снова ехать в лесничество, оформлять документы. У кордона оставался только Глотов. Он стоял, картинно подбоченясь одной рукой, в другой руке держал хлыстик, которым похлопывал себя по коротенькому лакированному сапожку. Павлик видел в окно, как Глотов подошел к пегому жеребцу, ласково потрепал его по шее, взял из-под облучка тарантаса небольшой облупленный саквояжик и строго сказал старику кучеру: 

— Ты! Отвезешь гражданина — господина Кестнера в лесничество и враз за мной. Мне в этой лесничестве делать нечего. У меня своих дел — баржа! Ну! Чтобы одна нога здесь, вторая там! Слыхал, глухой тетерев? А? 

— Как же, как же, Тимофей Петрович! Чай, мы не знаем? Чай, не трава! 

— Трава и есть! — ответил Глотов и, снимая картуз, обратился к Кестнеру: — Не извольте беспокоиться, господин сэр! Все будет в чистейшем аккурате! Как свое, беречь буду! — Сняв картуз, он, не теряя достоинства, поклонился. Волосы под картузом у него были ровно расчесаны прямым пробором на равные половины.— До завтра-с! 

Кестнер засмеялся, показав ровные, белые зубы, и вынув изо рта трубку, ткнул ее мундштуком в Глотова. 

— Я тебе буду проверяй. Ты есть жулик! — и громко захохотал. 

— Помилуйте! Как можно! — смутился Глотов, но, увидев, что Кестнер смеется, тоже расхохотался.— Шутки! Шутки мы тоже понимать могем! 

Двуколка и тарантас уехали. Глотов провожал их взглядом, пока они не скрылись в лесу, а потом, огибая кордон, пошел в дом. Павлик слышал, как с яростным лаем, звеня цепью, бросался на Глотова Пятнаш, пока бабушка не вышла и не крикнула грозно: 

— Куш ты, проклятый! 

— Проклятый и есть! — ответил сердитый голос Глотова.— Вашей собаке, извините, старушка, самое место на живодерне! 

— Что нужно-то? — неласково спросила бабушка. 

— Хозяина вашего повидать нам требуется. По весьма срочному казенному делу! — с важностью ответил Глотов и, обойдя стоявшую у крыльца бабушку, первый вошел на кухню. Поморщившись и не снимая картуза, заглянул в чистую горницу и прошел туда. Только оттуда повернулся к бабушке, вошедшей следом за ним.— Ежели не вернулся — придется ждать. Дело, не терпящее самомалейшего отлагательства. Вот так-с! А? 

Бабушка растерянно постояла на пороге, потом неуверенно сказала: 

— А может, и вернулся. Может, на пасеке. 

— Так вот вы и добегите, старушка, и скажите — пусть срочно бегёт сюда. Аллюр три креста! Да-с. Дело для него даже очень, учтите, очень выгодное! А? Так и скажите.— Пройдя в передний угол, Глотов бросил на стол свой саквояж.— А мне самоварчик взгрейте, что-то устал я с этими делами. Мечешься-мечешься день-деньской, весь потом изойдешь... 

— Ладно, сейчас поставлю,— недовольно сказала бабушка. Пока она ставила во дворе самовар, Глотов выглянул в кухню, поманил к себе пальцем Павлика: 

— Эй! Поди-ка сюда! 

Павлик вошел в горницу, и Глотов с усмешкой ткнул в фотографию, где бабушка и дедушка были сняты после венца. Спросил: 

— Это кто же будет? 

— Бабушка и дедушка,— негромко, пугаясь нахальства гостя, ответил Павлик. 

Глотов с укоризненным сочувствием покачал головой: 

— Тоже — люди! 

Вошла бабушка, поставила на стол чайную чашку и блюдечко. 

— Только уж извините,— сказала она.— Ни чаю, ни к чаю! Глотов самодовольно рассмеялся. У него были толстые красные щеки, толстые выпяченные губы, даже глаза у него казались толстыми, потому что были навыкате. Павлику все более ненавистным становился этот упитанный, самодовольный человек. Ведь есть же вот и теперь такие, хотя все кругом едва передвигают ноги, а то и умирают с голоду. 

— А мы со своим припасом! — самодовольно сказал Глотов и широкой ладонью похлопал по лежавшему на столе саквояжу.— Без своего припасу по нонешним временам никак, старушка, невозможно! Помрешь, как говорится, не восстанешь к веселью друзей! А? Ха-ха! 

Через несколько минут бабушка внесла самовар, принесла маленький чайничек, в который обычно заваривала малину. 

— Вот, кушайте, а я сейчас за стариком схожу. Может, и вправду вернулся... 

— Сбегай, милая, сбегай! — отозвался Глотов, не поднимая от саквояжа глаз, доставая хлеб, сало и сахар.— Вот мы сейчас вместо твоей малиновой бурды чейлонского заварим! А? — и опять засмеялся и подмигнул Павлику. 

Павлик ушел в кухню, сел на лавку к окну. Слышно было, как в чистой горнице мурлыкал самовар, как, звеня о чашку, текла из самовара струя. Громко чавкал Глотов. А Павлик сидел и думал о мальчишках, подравшихся из-за арбузной корки, о Шакире и его Мариамке. 

Но вот Глотов напился чаю, послышались шаги. Несколько раз он прошелся по горнице, потом позвал громко: 

— Эй, малый! Павлик не отозвался. 

— Ты! Мальчишка. Кому говорю: подь сюда! 

Павлик неохотно вошел в горницу. Красный и потный от чая, Глотов лежал прямо в сапогах на кровати, свесив одну ногу на пол, а другую закинув на спинку кровати. 

— Садись! — коротко приказал он Павлику, показав рукой на лавку. 

Павлик сел на самый край скамейки, с ненавистью вглядываясь в красное лицо, покрытое мелкими крупинками пота. Глотов оглядел его, как оглядывают вещь, и протянул к нему руку, в пальцах которой был зажат кусок сахару. 

— На,— сказал Глотов. 

— Не хочу,— отозвался Павлик, глотая слюну. Глотов спрятал кусок сахара в карман, присвистнул: 

— Ух ты, вшивый, а гордый! Солому жри, а фасон держи? — И, помолчав: — Кто ты есть? 

Павлик не отвечал. 

— Молчишь? На сегодняшний день ты есть никто. А хочешь, я из тебя человека сделаю? А? Вот возьму к себе на побегушки и обучу премудрости жизни. А? Ты гляди на меня, каков я есть человек! Другие с голоду пухнут, а я — вот он я! И сало, и мясы всякие.— И, снова достав из кармана кусок сахару, протянул Павлику.— На! 

Павлик, дрожа от обиды, молча вышел из горницы. 

Сидя на кухне, Павлик с нетерпением смотрел в дверь, ожидая, скоро ли придет бабушка, и со страхом прислушивался к тому, что делается в горнице. С какой отчетливостью ощущал он сейчас свое мальчишеское бессилие! С какой радостью вернулся бы в горницу и ударил этого хама, прогнал его не только с кровати, а вообще из горницы, с кордона. Кем бы он сейчас хотел быть? Кем угодно, только бы взрослым и сильным. Быть бы вот таким, как босой матрос в поезде! Вот тогда бы он дал этому Глотову, так дал бы, что на всю жизнь запомнилось. 

В горнице скрипнула кровать, послышались неторопливые шаги — Глотов снова вернулся к столу и наливал чай: мелодично звенела о фарфоровый край чашки водяная струя. И как раз в этот момент Павлик увидел перевязанную голову деда, поднимавшегося на крыльцо с берданкой за спиной. Следом за ним, немного боком, как всегда, взбиралась взволнованная бабушка. И впервые Павлик обрадовался деду и не испугался его. Дед молча повесил у дверей берданку, обеими руками поправил повязку на голове и, хмурый и нелюдимый, шагнул в горницу. Стараясь не шуметь, Павлик пересел так, чтобы ему был виден стоящий в переднем углу горницы стол и Глотов, сидящий у старенького, с помятыми боками самовара. 

— Ага! — сказал Глотов, увидев деда, но не вставая и не протягивая руки.— Хозяин, значит? Ну, садись чай со мной пить. 

Дед помолчал, сверля гостя светлыми острыми глазками. 

— Что же ты, человек, меня в моем доме чаем потчуешь? — спросил наконец он.— Не по-русски и не по-басурмански, не знаю по-каковски! 

Глотов самодовольно усмехнулся, привычным жестом тыльной стороны ладони подбил снизу вверх свои сверкающие усы. 

— Так ведь твоего-то тут, дед, как я понимаю, только и есть что стены да кипяток! — сочно хохотнул он.— Да и стены-то чужие, казенные! Вот вырубим лес, и кордон твой тогда адью! А? — Он снова хохотнул, глазки его ласково блеснули.— А я тебя чем потчую, голова садова? А? Гляди: сало чистокровное, еще бекон называется, сахар взаправдашний, хлебушек белый, которого ты, поди-ка, года три в глаза не видал! А? Вот и выходит: кто кого потчует?! А? 

Дед никак не ответил на шутку, и Глотов нахмурился. Черные усики его сердито дернулись. 

— Ну-ну! Некогда нам с тобой шутки расшучивать! Садись, сурьезный разговор будет. Мы с тобой при одном деле состоим... 

Дед с ненавистью глянул на Глотова, но сдержался и, помедлив, степенно, даже с какой-то важностью сел к столу. Расправил свою редкую бородку и, полуобернувшись к кухне, властно крикнул: 

— Ма-ать! Дай-ка мне чаю! Да к чаю чего! 

Бабушка достала из висевшего в кухне шкафчика щербатую дедову чашку и блюдечко и, тяжело ступая, понесла в горницу. 

— А к чаю чего же, отец? — растерянно спросила она, отступая от стола. 

Дед гневно сверкнул на нее светлыми, прозрачными глазами. 

— Чего всегда! — стукнув кулаком по столу, крикнул он.— Сахару морковного да лепешку лебедовую! Забыла? Ну, чего застыла как изваяния?! Может, сладких пирогов подашь?! 

— Я сию минуту, отец... 

Пока бабушка, звеня посудой, заваривала в щербатую дедову чашку сушеную малину, пока насыпала ему в блюдечко сморщенную сушеную морковку, порезанную мелкими кусочками,— ее на кордоне и называли сахаром,— пока принесла ему на жестяной тарелке пару серо-зеленых лепешек, Глотов, откинувшись к стене, поигрывая цепочкой часов, ждал. Глаза его искрились, красные губы под блестящими усами расплывались в презрительную улыбку. Когда дед придвинул к себе чашку, а бабушка вышла на кухню, Глотов опять коротко хохотнул. 

— Вот это я люблю! — сказал он, делаясь серьезным и похлопывая деда по плечу.— Это по-моему! У тебя, дед, карахтер вроде моего. А? Мне как раз такой человек и нужен! 

Дед молча пил чай, раздувая усы и смешно выпячивая губы, дуя на блюдечко, которое держал на растопыренных пальцах. Глотов подвинул деду хлеб и сало, но тот, словно не видя, продолжал пить свой чай, изредка ставя блюдечко на стол и макая в него твердую как камень лепешку. Глотов откинулся к стене, привычно поиграл длинной серебряной цепочкой, пересекавшей его жилетку. Затем вынул из жилетного кармана большие часы, щелкнув крышкой, открыл, долго смотрел на них и озабоченно покрутил головой. 

— Что-то кучеришка мой застрял, Марьин сын,— словно про себя бормотнул он.— Не иначе прогнать придется — не оправдывает.— И, повернувшись к окну, деловито посмотрел на дорогу. Затем еще раз глянул на часы и, пряча их, важно сказал: — Мне, дед, по моим делам время терять вовсе никак невозможно. Делов — во! — Он с силой провел ребром ладони по горлу.— По всей губернии так и мечусь. Тот зовет: Тимофей Петрович, другой с второго конца телеграмму отбивает: Тимофей Петрович, помоги! А Тимофей-то Петрович — на всех один! Вот и мечешься...— И опять, не дождавшись от деда ни слова, покраснел, густо налились кровью щеки. Зло и решительно сказал: — Ну, ты вот что. Заработать хочешь? 

— Я при казенной должности состою,— бесстрастно отозвался дед, дрожащими руками наливая себе вторую чашку чая.— Нам, лесовикам, на стороне работать не положено. 

— Ха! — воскликнул Глотов, явно довольный тем, что дед заговорил.— А ты тут и останешься, при месте. Тут и будешь! Я в лесничестве сам обо всем договорюсь. Подмажу — против не будут... 

Бабушка сидела у окна на кухне, подперев ладонью щеку. Павлик из своего угла то с жалостью поглядывал на нее, то с интересом следил за тем, что происходит в горнице. 

— Ну, хочешь, говорю, заработать? — настойчиво и уже нетерпеливо повторил Глотов.— Да не миллиёны эти дурацкие бумажные, ими только что стенки оклеивать, потому курсу теперешний день на деньги нету! Нет, не бумажки, а, скажем, муки мешок, сеянки! А? — И, хищно прищурившись, придвинулся к деду. 

— Кто по нонешному году муки не хочет заработать! — с неожиданной живостью отозвался дед, поднимая на Глотова потеплевшие глаза. 

Глотов тоже оживился, подбил вверх усы, еще ближе придвинулся к деду. 

— Я так и знал, мы с тобой сговоримся, дедок! — совсем другим тоном, доверительно и дружелюбно заговорил он. И с почти материнской заботливостью спросил: — Голову-то тебе кто усоборовал? А? 

— Мужики на селе,— хмуро и не сразу отозвался дед. 

— Ага! — обрадованно вскинулся Глотов.— Стало быть, не любят. А? Очень хорошо! Прекрасно даже! Стало быть, ты с ними в контрах? Ага? Мне вот как раз такой десятник на рубку и нужен. Чтобы с этой голью дружбы не водить, не якшаться! Мне про тебя и в селе хорошо говорили: дескать, крутой мужик, с карахтером. Я, понимаешь, поначалу прикидывал взять Серова Афанасья... Знаешь? 

— Как же! — снова поднял взгляд дед, глаза у него опять стали светлыми и холодными.— Этого живоглота вся Подлесная своей спиной знает! И с живого и с мертвого шкуру содрать могет, не постесняется. Первейший кровопийца на селе. 

— Вот-вот, он самый,— подтвердил Глотов, кивая.— Мне вроде его и надобен, чтобы без жалости. Ведь ежели начать всех жалеть — без нитки по миру пустят. А? Ну, а потом про тебя слышу... Серов-то, он, конешно, хорош, он рабочим спуску не даст, ну да хитер больно, не уследишь. Лесок-то, 

глядишь, и поплывет на сторону. А? А мне же это — гольный убыток. Лес-то, и сваленный, и раскряжеванный, и клепку, что выгонят,— ее же беречь, как свою, надо. Один я не уберегу. А? Вот я и сообразил тебя к этому делу приспособить. Ты тут на месте хозяин, все ходы-выходы знаешь. А? Я тебе платить буду, а ты над голью этой командирить станешь... Только смотри, чтоб без жалости, сопли чтобы с ними не распускать... Который топором махать не может — долой! Который только для виду машет — опять долой! А ежели и не долой, то по заработку, по пайку бей. А? 

— Платить-то чем станешь? 

Глотов, облегченно вздохнув, важно откинулся к стене. 

— Русским же языком сказано: мукой аль еще продуктом каким! А? 

Дед сидел молча. Темные руки его, лежавшие на столе, чуть заметно вздрагивали. 

— И опять же не все сказано,— тише заговорил Глотов, привычно взбивая усы и наклоняясь к столу.— Тут ведь что еще? Фирма эта самая, Джемс этот, его же вокруг пальца водить можно,— сколько хочешь разов, столько и води. Он уехал, а мы с тобой лесок — адью! А? Почему ты мне и лестен в приказчики, мы с тобой это дело во как заворотим! 

Остановившись, Глотов молчал, испытующе вглядываясь в неподвижное лицо деда. Тот тоже молчал, упрямо глядя то в блюдечко, то на свои корявые, темневшие на скатерти руки. Тогда Глотов, склоняясь к столу, заговорил снова, почти шепотом: 

— И опять не все сказано. Пайки рабочим американские выдавать будем. Ты да я. Мы ведомость на рабочих пишем, мы продукт у Джемса получаем, мы выдаем. А? Тут, ежели с умом,— знаешь? 

Дед, упрямо насупившись, по-прежнему молчал, опустив глаза. Лицо его словно одеревенело. А Глотов, слизывая слюну с толстых красных губ, продолжал шептать: 

— Тут коммерция — вот! Без коммерции в нашем деле никак нельзя — прогоришь! А? Никакая голодуха тебе тогда не страшна — проживешь! И вся семья цела будет. Дохнут-то дураки! — Он сильно побарабанил пальцами по столу и вдруг во весь голос спросил: — Да ты что, дед, не в уме, что ль? Не возьмешь в толк, чего говорю? В лесу работать будут сотни три, а то и четыре топоров, на каждого, стало быть, паек. А от трехсот-то пайков сколько к рукам прилипнуть может? А? 

Дед медленно и тяжело поднялся из-за стола, только руки его, лежавшие на скатерти, оставались в прежнем положении, словно они существовали отдельно от тела. Глаза у деда, как всегда во время приступов гнева, сделались совершенно прозрачными. 

— Стало быть, это ты предлагаешь мне вместе с тобой голодных людишек грабить? — негромко и раздельно, далеко отставляя слово от слова, спросил он. 

Глотов тоже встал, красное лицо его стало растерянным. Он ничего не ответил, застегивая жилетку, и тогда дед, неожиданно взвизгнув, ткнул его кулаком куда-то в шею, в кадык. Охнув и икнув, Глотов откинулся к стене. Он был выше деда на голову, мускулистый и, вероятно, сильный человек. Павлик выскочил из чулана, боясь, что Глотов убьет деда. Но дед Сергей вдруг неестественно высоким, бабьим голосом закричал: 

— Вон! Вон из моего дома! Продажная шкура! Вон! 

И тут огромный Глотов, дрожа багровыми щеками, стиснув кулаки, пошел на деда. Дед попятился, споткнулся о порожек и чуть не упал в кухню. Беспомощно оглянувшись, он увидел вдруг на штыре у двери свою берданку. Одним, каким-то звериным прыжком он оказался у двери и схватил ружье. Еще мгновение — и Глотов, бледнея, попятился назад в горницу. 

— Вон, червь трупная! — тихо, дрожащими губами сказал дед и отступил в сторону от двери, давая Глотову пройти. 

— Да что ты, дедушка? Что ты? — бормотал тот, осторожно, шаг за шагом, подвигаясь по стене к двери.— Что ты?! Уж и пошутить с тобой... 

С ужасом глядя на дуло двигавшейся за ним берданки, он кое-как протиснулся в дверь, и тут потерянные силы вернулись к нему, он стремительно выбежал на крыльцо и большими прыжками побежал к калитке. Гремя цепью, сорвался с места и залился неистовым лаем Пятнаш. 

Обежав дом и выскочив на поляну под окнами, Глотов повернулся лицом к кордону и яростно погрозил кулаком: 


Страница 10 из 15:  Назад   1   2   3   4   5   6   7   8   9  [10]  11   12   13   14   15   Вперед 

Авторам Читателям Контакты