Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

Как же замечательно у Луиса Бунюэля, что в его фильме «Млечный Путь» о паломничестве в Сантьяго (во многих европейских языках звездный Млечный Путь именуется и дорогой Св. Иакова) народ — это и официант, и священник, и бродяга, и полицейский, и проститутка, и буржуа, и студент. И все они — истово и напряженно — трактуют Писание и церковные догматы, впадая в разнообразные ереси. Здесь гротеск и гипербола — основа бунюэлевской поэтики — разгуливаются вовсю. Уборщица с метелкой и совком подходит к важному метрдотелю с насущным вопросом: «Я одного не понимаю, как Христос может одновременно быть и Богом, и человеком?» — и в разговор вовлекаются отставившие блюда фрачные халдеи, богачи-клиенты, попрошайки-бомжи. 

Так проходят испытание сюжетом и болтовней догматы о богочеловечестве Иисуса, о единосущности Троицы, о непорочном зачатии, о святом причастии, о свободе воли и Божьей благодати, об оправдании зла. Здесь все выдвигают и опровергают еретические идеи, споря до привычной нам, назойливой заполночной хрипоты. В промежутках между спорами происходят быстрые и разные чудеса: Дева является святотатцу-охотнику, полицейский отпускает пойманного с поличным воришку. 

Почему раньше было больше чудес, чем теперь? Потому что и в этой сфере спрос рождает предложение. 

Бунюэль перемешал эпохи, погрузив человека в пиджаке и за рулем в средневековый пафос потребности в чудесном, отказавшись от тезиса, согревающего душу современника: жизнь прекрасна такой, какая она есть. Веками по Дороге Сантьяго шли люди, уверенные в обратном, временно вырвавшиеся из юдоли скорби — на то время, пока длится путь. Чем дольше путь, тем дольше чудо. 

Оттого для пилигрима упор делается на само путешествие, которое призвано примирять оппозиции: воображаемое — реальное, личное — общедоступное, желанное — опасное, сакральное — профанное. Собственно, в этом смысл паломничества, а не в достижении конкретного пункта: Иерусалима, Дельф, Мекки, Рима, Бенареса, Лурда, Оптиной, Сантьяго. (Оттого так замирает сердце, когда трогается поезд и отрывается от земли самолет: это память хожений.) Паломничество к святым местам есть путешествие в рай. Цель заведомо недостижима: потому и обживается дорога. Потому бунюэлевские пилигримы лишь подходят к Сантьяго-де-Компостела: мы вместе с ними видим в финале дорожный знак с названием города, вдали — башни собора. Но сворачиваем в зеленый галисийский лес и читаем на экране: «Fin». 

Путь из дома превращается в дом. Городки на Дороге Сантьяго уставлены часовнями, церквами, убежищами, трапезными. Кстати, так распространялся по Европе романский стиль. Но дело не в архитектуре: пока не побываешь там, трудно представить, насколько вписана Дорога в жизнь, в быт. Как естественны указатели, неизбежно экзотические в других местах: «Приют паломников», как обиходны объявления о сборе групп, как органичны, хоть и нечасты, плащи и тыквы в уличной толпе. 

Помню другие религиозные шествия в Испании, во время которых здешний извив католичества сурово и глухо клокотал, все было похоже на страшное испанское средневековое искусство, с его любовью к анатомически подробно срезанным головам. В Сантьяго католицизм оказался живой и веселый, и только ради этого знания стоило проехать по дороге пилигримов. 

Как и все, выстоял очередь и приобнял за плечи, припав к спине, алтарную статую апостола. Как все, вложил пятерню в отпечаток ладони на колонне главного портала, вдавленный пальцами миллионов — дактилоскопия веры. 

Разглядывал поучительную соборную скульптуру — вроде прелюбодейки, целующей череп своего любовника, который она держит на коленях. Прячась от дождя, пил вино из долины Миньо у большого камина в кафе. Покупал сувениры из черного янтаря: особенно популярны кукиши от дурного глаза, они здесь называются диковинным образом, ктоб мог ожидать, — фиги. Как все, колобродил по Пласа Обрадойро, праздничной от неисчезающей толпы пляшущих и поющих через мегафоны и так паломников. 

На эту площадь выходит главным фасадом грандиозный — тут не удержаться от суперлативов — собор, редкая помесь романского стиля и барокко (минуя готику и ренессанс). И внутри в нем все большое и необычное. Восемь человек, ухая, раскачивают на двадцатиметровом канате восьмидесятикилограммовое кадило — botafumeiro. Металлический снаряд взлетает под своды, несется по гигантской дуге, с громким воем рассекая воздух, в котором медленно расплываются непонятные письмена из белого дыма. Таинственно, страшно, смешно. 

С Обрадойро уходишь под вечер древними аркадными улицами Руа Виллар и Руа Нова. Крытые портики над тротуарами — наверное, от дождя. От него же застекленные балконы— solanas, — творящие чудеса светописи на закате. Жмурясь, спешишь к другой архитектуре: пирамидам членистоногих в ресторанных витринах — уникальному гастрономическому барокко. 

Транспорт удален из центра Сантьяго. Улицы созданы, чтобы вести к собору. Когда-то так было повсюду: даже разгульная Рамблас в Барселоне служила коридором между монастырскими стенами. Но в Сантьяго и сегодня, особенно в сумерках, перемещение в прошлое свершается быстро и незаметно. Вечером глядишь на город из садов Эррадура, поражаясь неизменности ландшафта в веках, словно ты какой-нибудь Ласарильо из Тормеса или другой герой плутовских романов, где все тоже все куда-то едут, идут, бегут — как персонажи Бунюэля. 

Притом что он никогда специально не снимал road movies, Бунюэль — главный перипатетик кинематографа. В его фильмах особую сюжетостроительную роль играет пеший ход («Млечный Путь», «Скромное обаяние буржуазии») и транспорт всех видов: поезд («Этот смутный объект желания»), автомобиль («Призрак свободы»), трамвай («Иллюзия разъезжает в трамвае»). В возрасте семи лет он написал сказку, действие которой происходило в транссибирском экспрессе: Россия тут ни при чем, при чем — дорога. 

Всю жизнь Бунюэль был глуховат, к старости — глух. Не оттого ли у него так мало музыки, а в «Дневнике горничной», «Дневной красавице», «Тристане» — нет вовсе? Сняв всего один немой фильм — «Андалусский пес», — Бунюэль пронес до конца этот элемент поэтики немого кинематографа: «Пейзаж в кино играет роль музыки — выражая невыразимое» (Эйзенштейн). И не оттого ли так много перемещаются бунюэлевские персонажи, что идейный ритм его картин задается сменой пейзажа? 

Композиция кажется случайной, алогичной, как в сновидениях: «Я обожаю сны, даже если это кошмары… Именно безумная любовь к снам, удовольствие, ими порождаемое, без какой-либо попытки осмыслить содержание, и объясняет мое сближение с сюрреалистами». Явная любому из нас с детства сновидческая природа кино проступает у Бунюэля выразительнее, «соннее», чем у кого-либо. Сны — его трюки, эпизоды, сюжеты. 

Необъяснимое, непроговоренное, незавершенное, случайное. Дорожная встреча и внезапный случай — этому всегда поклонялся Бунюэль. Чуждый пафосу, он едва ли не единственный раз в мемуарах позволяет себе напыщенность: «Его Величество Случай». А на последних страницах вскользь — жуткая меланхолическая фраза: «Даже случайность не представляется возможной». Вот она — формула старости. 

Бунюэлевская стихия — путь и сон: зыбкость образов, прихотливость сюжета, расплывчатость вопросов, многослойность ответов. Коротко говоря — евангельская поэтика. 

Бунюэль тяготеет к притче, но, к счастью, как его любимые герои, не достигает и в принципе не может достичь прописанной притчей истины — именно тогда он хорош. Чистая притча о свободе воли «Ангел-истребитель» — скучна. Фантазия на ту же тему «Призрак свободы» — высокое достижение. «Симеон-столпник» — трактат о предназначении человека. «Виридиана», сюжетно и живо трактующая ту же идею, — один из лучших фильмов в истории кино. Бунюэль замечателен внезапными отходами от заданности, импровизацией, поистине сюрреалистическим доверием к случаю — когда он точно не знает, чем кончится путь, но точно знает, что по пути будет чудо. 

Сама Дорога Сантьяго — одно из дивных чудес, пример мистерии, прошедшей и проходящей под единодушную овацию. 

В испаноязычном мире культ св. Иакова — первого мученика среди апостолов, брата евангелиста Иоанна — оказался сопоставим с общекатолическим культом Богоматери. Имя небесного покровителя Испании стало боевым кличем. В Новом Свете, который, пока не накопил своей истории, пользовался старосветской, по галисийскому Сантьяго названы сто тридцать городов. Многие размерами превзошли эпоним: втрое — Сантьяго-де-лос-Кабальерос в Доминиканской республике, вчетверо — Сантьяго-де-Куба, в тридцать пять раз — столица Чили. 

Сомнения в подлинности сантьяговских мощей возникали лишь изредка, не меняя при этом интенсивности дорожного движения. Стоит отметить самую устойчивую из скептических версий: в гробнице останки не ученика Христа, а местного ересиарха Присциллиана, сожженного заживо в конце IV века. Этот персонаж бегло появляется в фильме «Млечный Путь», служа хорошим комментарием к бунюэлевскому компендиуму ересей. Сам Луис Бунюэль и был крупнейшим светским ересиархом XX века. 

Несколько раз в течение жизни — в интервью, в мемуарах — он объявлял себя атеистом. Это и есть, пожалуй, главный парадокс парадоксалиста Бунюэля. Анатоль Франс, кажется, сказал, что никто так много и охотно не говорит о Боге, как атеист. Нет бунюэлевского фильма без образа священника, без религиозной процессии, без богословского спора. Даже в мексиканский период коммерческих поделок (1947-1960) эта одержимость так или иначе проявлялась. В халтурной несмешной комедии «Иллюзия разъезжает в трамвае» герои напиваются под сценическое действо о низвержении Люцифера и изгнании из рая. У лучшего же, классического Бунюэля религиозные проблемы — сюжетная и идейная основа фильмов «Назарин», «Виридиана», «Симеон-столпник», «Дневная красавица», «Млечный Путь», «Тристана», «Призрак свободы». Однажды он сказал: «Я атеист милостью Божией». И добавил: «Эта формула противоречива лишь на первый взгляд». Добавим: эта формула многое ставит на места. 

Детство Бунюэля прошло на извивах Дороги Сантьяго. Он родился под Сарагосой и учился в иезуитском колледже этого крупного перевалочного пункта для пилигримов из Южной Европы, идущих через Барселону, мимо горы Тибидабо, с которой дьявол соблазнял Христа владычеством над миром. (Русский насморочный вариант Тибидабо: «Тебе надо?».) Мир не мир, но в ясный день с Тибидабо видна одна из его самых красочных частей — Майорка, до которой полчаса лету, не говоря о лежащей у подножия Барселоне. Лето бунюэлевская семья часто проводила в Сан-Себастьяне и Сантандере — на северном русле Camino de Santiago. 

Это не биографические натяжки, это нормальный пространственный обиход испанца, в силу исторических особенностей замешкавшегося по пути в стандартную современность. «В деревне, где я родился 22 февраля 1900 года, Средневековье, можно сказать, затянулось до Первой мировой войны», — написал Бунюэль. И в другом месте мемуаров уже более определенно, оценочно: «Мне посчастливилось провести свое детство в Средневековье, в мучительную и изысканную эпоху… Мучительную своей материальной стороной, изысканную — духовной». 

Оттого в этой стране — как и в той, что по другую сторону Европы, — высший оттенок приобретает прикладная наука география. 

Дорога Сантьяго, точнее, дороги Сантьяго пронизали Испанию. Натянули эту бычью шкуру (сравнение Страбона) на раму, придали системность поиску самосознания. Camino de Santiago — вектор духовной жизни. Нет, все-таки — религиозной. Вектор веры. Интеллигентские искания нового времени — так же, как в России, — часто шли либо вне религии, либо параллельно ей. Борьба почвенников (Унамуно) и западников (Ортега-и-Гассет) велась преимущественно в культурно-исторической плоскости. И подобно тому как у нас из знаменитой триады решительно выбрали народность, там бурные споры шли вокруг «испанскости». 

Идея не ведает границ и оттого не видит различий, внятных даже страннику в этой лоскутной стране. Эстремадура меньше напоминает Арагон, чем Поволжье — Кубань. Галисиец больше отличается от андалусца, чем помор от москвича. Однако их Бердяев имел бы право написать «Испанскую идею». 

При всей народности и «испанскости» («Кто не следует традиции, тот рискует остаться эпигоном») у Бунюэля — никакого трепета перед народом. Жестокая, как картины Сурбарана и Гойи, «Виридиана» не знает снисхождения к нищим и убогим, начисто лишенным — вопреки благостному канону — чувства благодарности и благородства. Пригретые Виридианой деклассанты грабят и пытаются изнасиловать благодетельницу. Бунюэлевскнй кощунственный гротеск достигает вершины в сцене оргии, когда уроды и калекибесчинствуют, как Бобик в гостях у Барбоса, за господским столом, застывая на миг композицией леонардовской «Тайной вечери» под звуки генделевского «Мессии». 

В отечественной культуре такого не припомнить. Прямой безжалостный взгляд, брошенный на «простого человека» Чеховым и Буниным, впоследствии снова затуманился интеллигентским комплексом вины неизвестно за что. Впрочем, у себя Бунюэль — тоже редкость. (Мачадо: «В Испании почти все великое создано народом или для народа» — в этом заклинании примечательно словечко «почти».) Сравнениями нельзя не увлечься. Наша общность трудно артикулируется, но легко ощущается. Хотя опереться особенно не на что. Испания у нас ярче всего явлена в музыке — и то немного: у Глинки, у Римского-Корсакова. В сфере слов, кроме боткинских «Писем об Испании», вспоминаются письма того же Глинки, которые сводятся к отчетам о том, как «миловидную андалуску» он сменил на «рослую и красивую толеданку». С обратной стороны — тоже небогато: в лучшей вещи Кальдерона «Жизнь есть сон» фигурирует «герцог Московии Астольфо». 

Хочется отметить самое первое культурное влияние: в конце XV века архиепископ Геннадий в Новгороде и Иосиф Волоцкий в Москве, узнав об инквизиции, аналогично поступили со своими еретиками из жидовствующих: «повеле их жечи на духовом поле». Но в России, несмотря на обилие ересей и леса, аутодафе почему-то не прижилось. 

Сходство исторических судеб налицо: обе страны пережили долгое чужеземное иго — мавров и монголов, обе знали времена баснословного могущества, обе развивались экстенсивно — за счет Америки или Азии, в обеих особую силу имела церковь, обе окаймляли Европу и были ее глухой провинцией. («Между Россией и Испанией существует тайное притяжение, которое проходит над Европой или под нею» — Бунюэль.) Первым, кажется, эту общность артикулировал Федор Глинка в начале XIX века — на волне всероссийской любви к Испании, упорно сражавшейся против Наполеона. О тамошней партизанской войне знали даже в народе, и в ходу было слово «кирилловцы»: так преобразовались «гвериласы» (партизаны). 

В воспоминаниях Панаева есть прелестный эпизод. Загоскин написал бледный роман «Тоска по родине» с испанским сюжетом. Когда во время чтения С. Аксаков едко спросил, как же он описывает страну, в которой никогда не был, Загоскин серьезно ответил: «А на что у меня, мой милый, табакерки-то с испанскими видами?» На испанскую тему хорошо было шутить, варьируя звонкие имена: «Девять лет дон Педро Гомец, / по прозванью Лев Кастильи, / осаждает замок Памбу, / молоком одним питаясь». Или произнести по-андалусски из своих осенних зябких мест, как выдохнуть: «А далеко, на севере, — в Париже…» 

Как водится в истории русской культуры, Испания в первую очередь была метафорой России. Такова у нас судьба любой заграницы. Когда появляются «Жалобы турка», о турках не появляется и мысли. Жанр путешествия развивался как роман испытания, как аллегория, и русские путевые заметки — от Карамзина до Аксенова — эмоцию явно предпочитают информации. Русский путешественник видит то, что он хочет видеть, а перед его умственным взором всегда одна страна — родина. Ему чужд космополитический рационализм Монтеня: «Я не нахожу мой родной воздух самым живительным на всем свете». 

Полтора века назад было популярно стихотворение поэта И. Колошина:За Пиренейскими горамиЛежит такая же страна;Богата дивными дарами,Но без порядка и она.Здесь также куча грязных станцийИ недостаток лошадей,Такое ж множество инстанцийИ подкупаемых судей…Гитара — та же балалайка,Цыганка — равно как у нас;Чиновников такая ж шайка;Ответ «ahora» — наш «сейчас».Порядком изучив испанцев,Я к заключенью прихожу,Что кроме свежих померанцевВсе то же дома нахожу. 

Любопытно, что и в такой замкнутости на себе испанцы похожи на нас. Европейски образованный Ортега на голубом глазу пишет: «Пристрастие к простонародному превращается в основной рычаг всей испанской жизни… Насколько мне известно,никакой другойнарод не имел в своей истории ничего подобного». И еще: «Полагаю, что категорический императив посконности угнетает художникаисключительно у насв Испании». (Курсив мой —П.В .)Тогда понятно, отчего, выехав за границу, этот эстет превращается в завхоза и, подобно Салтыкову-Щедрину или перестроечному «Огоньку», отмечает первым делом, что «оконные рамы пригнаны» и «все шпингалеты на месте». 

Русских тоже на самом-то деле всегда интересовала не сама Европа, а как раз окно в нее. Были бы стекла не биты, а что за ними — во-первых, не важно, а во-вторых, заранееизвестно. Сумел же Маяковский главное путевое впечатление об Америке сочинить за три недели до прибытия в США. Ведь из всех вопросов внешних сношений по-настоящему нас волнует единственный, Веничкин: «Где больше ценят русского человека, по ту или по эту сторону Пиренеев?» 

Вот разница: самодостаточных испанцев такой вопрос беспокоил не слишком. Может, дело во внутренней пестроте страны? Разобраться бы между собой каталонцам, кастильцам, баскам, андалусцам. Средневековая география не зря делила страны на еретические и правоверные. Кажется неслучайным помещение святыни в простоту. Галисия в фольклорной и литературной (у Кеведо, например) традиции — глухомань. Для кастильца галисиец — как поляк в Америке, бельгиец во Франции, чукча в России. (Правда, Франко из этих мест, как быть?) С другой стороны, северные районы, куда не дошли арабы, могли гордиться чистотой крови. У Велеса де Гевара персонаж перечисляет: «Моя Монтанья, моя Галисия, моя Бискайя и моя Астурия». На что Хромой Бес отзывается: «Ну полно чваниться». 

Сантьяго-де-Компостела веками жил в провинциальном чванстве: до XIX столетия здесь не было газет, почти никакого светского книгопечатания. Оттого, что ли, зелены окрестные леса? Здесь все уверены, что величайшим поэтом Испании была Росалия де Кастро, — но в других местах это неведомо, потому что писала она не по-кастильски, а на гальего. По русским переводам судить трудно, но звучит вполне в духе Дороги Сантьяго:Землю и небо пытаю с тоскою, вечно ищу и не знаю покоя.Как я тебя потеряла — не знаю.Вечно ищу, но ни шагом не ближе, даже когда ты мне снишься повсюду:тополь задену, камень увижу… 

Словно все, кто соприкасается с Дорогой, переходят в лунатическое состояние — пути и сна. 

Полная внятность — грех, как имя Господне всуе. «Ужасно, если все понимаешь. Какое счастье, когда способен встретить неожиданность», — сказал Бунюэль, раз за разомподтверждая такую свою способность. Он оказался самым последовательным из сюрреалистов, до глубокой старости (главные фильмы сняты после шестидесяти, последний — «Этот смутный объект желания» — в семьдесят семь лет) воплощая заповедь Андре Бретона из «Манифеста сюрреализма»: «Чудесное всегда прекрасно, прекрасно все чудесное, прекрасно только то, что чудесно». 

Но и в этой среде он был еретиком, — никогда не соблазняясь анархической практикой сюрреализма, логично — по-раскольниковски — ведущей идею свободы к терроризму и вообще к насилию. В конце жизни Бунюэль критически замечает: «Сюрреалисты мало заботились о том, чтобы войти в историю литературы и живописи. Они в первую очередь стремились, и это было важнейшим и неосуществимым их желанием, переделать мир и изменить жизнь». 

Однако сюрреализм стал институтом — и как раз только в сфере искусства: книги Арагона, Элюара, Бретона стоят на полках «классика», картины Дали, Эрнста, Магритта стоят бешеных денег. А ведь было время, когда Бунюэля подвергли суду чести за публикацию в «буржуазном» издательстве, причем Бретон спрашивал: «Вы с полицией или с нами?» Правда, в 1930 году группа сюрреалистов разгромила кабаре, хозяин которого осмелился назвать заведение по поэме их кумира Лотреамона «Песни Мальдорора». Великие разрушители — истовые охранители, когда дело касается не святынь вообще, а их святынь. Жить в соответствии с собственными заветами непросто. (Так апологеты постмодернизма со скучной серьезностью бубнят о радостях игры.) Бунюэль признавался в молодой тяге к разрушению («Мысль поджечь музей представлялась мне более привлекательной, чем открытие культурного центра или больницы» — понятно: ломать не строить) и в молодые годы был, видимо, неприятным типом: пугал католиков-родителей переходом в иудаизм, скандалил на публике, оскорбляя гимны и флаги, запретил родне жены прийти на свадьбу из отвращения к понятию «семья». Все переменилось с профессиональной зрелостью. Уже в гражданскую войну он называет «безумным» — хотя по-сюрреалистически и «великолепным» — расстрел памятника Святого сердца Иисусова. Иконоклазм — акт сугубо религиозный. 

Так с истовым иконоборчеством сублимировался в своих картинах Бунюэль, «атеист милостью Божией». Его неверие исполнено пафоса веры. Его ересь органична и народна — как реплики его персонажей: «Пусть грешит — это хорошо: будет в чем каяться», «Кто убивает животных — камень на шею и в море: так сказано в Евангелии». Простая баба громко и отчетливо говорит епископу: «Я ненавижу Иисуса Христа с детства! Сейчас отнесу две корзины моркови и все вам расскажу». Не расскажет — так и исчезнет с корнеплодами. 

Ответов нет. Но бунюэлевские открытые финалы не оставляют чувства досады — как и чеховские: в них реальная, не придуманная, правда жизни. Вопрос о личной свободе и Божьей благодати — главный вопрос Бунюэля-не решить. Поставить — уже ересь. Полвека он и грешил — с первой до последней своей картины. 

«Динамо-Севилья» — так определили бы в моей юности сюжет «Этого смутного объекта желания» о молодой андалуске, которая игрой в неприступность доводит до исступления влюбленного в нее господина средних лет. Невоплощенная страсть, незавершенность акта любви — как незаконченное паломничество в Сантьяго-де-Компостела в «Млечном Пути», как не» «достроенный барселонский собор Саграда Фамилия. 

Последняя сцена «Смутного объекта» — кружевница в витрине модной лавки штопает прореху в окровавленном кружеве. И мы внезапно вспоминаем репродукцию вермееровской «Кружевницы» в первом фильме Бунюэля «Андалусский пес», который начинался легендарным кадром: лезвие бритвы рассекает глазное яблоко — сюрреалистическое торжество своеволия. Полвека киношной жизни Луиса Бунюэля были заняты штопкой этой прорехи: тварь ли я дрожащая — или право имею? Сложив стопкой тридцать две его картины, видим: тварь, несомненно тварь, но право имею. 

Такая туманность нам знакома. На всех языках «Млечный Путь» вызывает в воображении молоко — кроме русского. В русском он рифмуется с вечностью. 

БОСФОРСКОЕ ВРЕМЯ 

СТАМБУЛ — БАЙРОН, СТАМБУЛ — БРОДСКИЙБАЗАР ЕВРАЗИИ 

Стамбул издали очень современен. Минареты на расстоянии кажутся телевышками — и эти острия протыкают время, сводя сегодняшний Стамбул с доисламским Константинополем и еще более древним Византием. Главный храм христианского мира — Айя-София — стал образцом не только для церквей, особенно православных (вспомним Софии — киевскую, новгородскую, вологодскую), но и для мечетей. Поставленные по четырем углам константинопольской церкви минареты превратили ее в мусульманский храм, и началось клонирование — мечеть Сулеймана, мечеть Султана Ахмета, мечеть Баязида… Некоторые красивее, почти все грациознее поруганной Софии, но у истоков — она, и все на нее похожи. Становится понятно, как внушителен был и безминаретный Стамбул. Нынешний пассажир эгейского круиза испытывает, входя в Босфор, те же ощущения, что крестоносец Жоффруа де Виллардуэн восемь веков назад: «Многие из смотревших на Константинополь даже помыслить не могли, что может быть в мире столь богатый город, и вот увидели они сии высокие стены и богатые башни, оградившие город, и высокие церкви, и было их всех столько, что невозможно поверить, когда бы не расстилались они перед глазами… Не нашлось столь бесстрашного человека, кто не затрепетал бы при сем зрелище…» 

Впечатляет и сама идея: единственный город на двух континентах. Единственный великий город с тремя именами. Ну разве Рыбинск-Щербаков-Андропов или Юзовка-Сталино-Донецк. На что у Стамбула найдется русский ответ: четвертое имя — Царьград. 

Вид города с воды внушал и внушает трепет и почтение: мало на свете рукотворных ландшафтов величественнее. Другое дело, когда прибываешь по воздуху и из аэропорта на такси режешь углы от Мраморного моря к бухте Золотой Рог, сразу погружаясь в базар, который есть город. Байрон приплыл в Стамбул на фрегате, Бродский прилетел самолетом. Думаю, это важно. 


Страница 25 из 40:  Назад   1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13   14   15   16   17   18   19   20   21   22   23   24  [25]  26   27   28   29   30   31   32   33   34   35   36   37   38   39   40   Вперед 

Авторам Читателям Контакты