Главная
Каталог книг
Российская Демократическая Партия "ЯБЛОКО"
образование


Оглавление
Афанасьев Николаевич - Поэтические воззрения славян на природу
Григорий Амелин - Лекции по философии литературы
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Григорий Амелин, Валентина Мордерер - Письма о русской поэзии
Литературный текст: проблемы и методы исследования. Мотив вина в литературе
Тарас Бурмистров - Россия и Запад
Нора Галь - Слово живое и мертвое
Петр Вайль, Александр Генис - Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Евгений Клюев - Между двух стульев
Лотман Юрий - Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин"
Лотман Ю.М. - Структура художественного текста
Ю. M. Лотман - Беседы о русской культуре
Лотман Ю.М. - О поэтах и поэзии: анализ поэтического текста
Милн Алан Александр - Дом в медвежьем углу
Сарнов Бенедикт - Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев
Петр Вайль - Гений места
Борис Владимирский - Венок сюжетов
Арсений Рутько - У зеленой колыбели

Однако не все смотрели на Долгоруких такими глазами. Сама же княгиня вспоминает, как она в коляске проезжала в день приезда Анны Иоанновны в Петербург: «Как я поехала домой, надобно было ехать через все полки, которые в строю были собраны. <...> Боже мой! Я тогда света не видела и не знала от стыда, куда меня везут и где я. Одни кричат: „это отца нашего невеста!" Подбегают ко мне: „матушка наша, лишились мы своего государя!" Иные кричат: „прошло ваше время, теперь не старая пора!" Принуждена была все это вытерпеть, рада была, что доехала до двора своего; вынес Бог из такого содому» (с. 14). По городу распространялись слухи и сплетни, подхватываемые порой немецкой печатью, которая жадно следила за перипетиями разыгравшейся в Москве трагедии. Рассказывали, что едва Петр II испустил дыхание, из спальни его в залу, где собрались Сенат и высшие чины, выбежал с обнаженной саблей князь Иван Долгорукий и силой пытался заставить их присягнуть своей сестре. Слух этот совершенно лишен вероятности, но весьма характерен. Видимо, разговоры и слухи, расползавшиеся по Москве и Петербургу, были откровенно враждебны Долгоруким. Все предвидели их падение. А между тем верховники предпринимали последние отчаянные попытки удержаться у власти. План возвести на престол невесту государя, княжну Долгорукую, сразу же отпал как нереальный, но в ходе его обсуждения было изготовлено поддельное завещание Петра II в пользу Екатерины Долгорукой, легкомысленно подписанное беспечным князем Иваном, который легко подделывал подпись императора. Есть основания полагать, что он поставил подпись, уступая просьбам старших Долгоруких и даже не подозревая серьезности своего поступка. Заговорщики испугались, и поддельный документ не был использован, но недружные и вздорные Долгорукие не смогли сохранить тайны, и темные слухи о ней просочились в общество. Феофан Прокопович записал мнение «не тех, кто легко и скоропостижно рассуждал» (бесспорно, свое собственное): «Но осторожные головы глубочае нечто проницали и догадывалися, что господа Верховные иный некий от прежнего вид царствования устроили и что на нощном оном многочисленном своем беседовании сократить власть царскую и некими вымышленными доводами акибы обуздать и, просто рещи, лишить самодержавия затеяли»84. 

«Осторожные головы» догадывались о следующем: отбросив планы возведения на престол «государыни-невесты», Долгорукие задумали иное. Мужское потомство рода Романовых пресеклось со смертью Петра II, но имелись женские кандидатуры. Старшая дочь царя Ивана (брата Петра I) отпадала, потому что была замужем за иностранцем — герцогом Мекленбургским, но имелась принцесса Елизавета, дочь Петра Великого и, следовательно, прямая наследница престола. Однако верховники предпочли правившую в Митаве вдовствующую герцогиню Курляндскую, бездетную среднюю дочь царя Ивана, Анну Иоанновну. Для сохранения власти верховники предприняли отчаянные шаги. Анне Иоанновне в Митаве были предложены ограничивавшие самодержавие «кондиции», якобы выражающие единодушно выдвинутое условие ее коронации. Анна согласилась и направилась в Москву, причем Долгорукие и Голицыны, окружив ее, как стеной, ревниво пресекали любые контакты ее со своими противниками. Однако есть основания полагать, что Анна Иоанновна ко времени въезда в Москву уже получила достаточную информацию и лукавила, соглашаясь принять «кондиции». Противники верховников тоже посылали к ней гонцов. По прибытии в Москву «верховники» держали ее как пленницу, но и это оказалось тщетным. Так, например, в Москве говорили, что Феофан Прокопович, который, как духовный пастырь, должен был готовить Анну к коронации, подарил ей часы, под циферблат которых были вложены записки, содержавшие политическую информацию. 

«Затейка» не удалась. Тучная, огромного роста, на голову выше всех окружавших ее мужчин, Анна Иоанновна публично порвала «кондиции», а Василия Лукича Долгорукого в отместку за то, что он хотел «провести государыню за нос», публично протащила за нос. Таково было остроумие новой императрицы. Участь Долгоруких была решена. 

Свадьба и обручение Натальи Шереметевой и Ивана Алексеевича Долгорукого проходили в совсем разных условиях. Обручение было отпраздновано в канун Рождества 1729 года в Москве, на Воздвиженке, в старинном доме Шереметевых, как государственное торжество. Обручальное кольцо жениха стоило двенадцать тысяч, а невесты — шесть тысяч рублей. Наталью Борисовну засыпали подарками, которые она не успевала разбирать: драгоценностями, кольцами, мехами, редкими восточными тканями. На торжестве присутствовал юный император, и никто не мог даже предположить, что жить ему осталось меньше месяца. С Рождества 1729 по конец января 1730 года — таково краткое счастье Натальи Долгорукой. Об этих днях она писала: «Все кричали: „Ах, как она счастлива!" Моим ушам не противно было это эхо слышать; а не знала, что это счастье мною поиграет: показало мне только, чтоб я узнала, как люди живут в счастии, которых Бог благословит. Однако, я тогда ничего не разумела, молодость лет не допускала ни о чем предбудущем рассуждать; а радовалась тем, видя себя в таком благополучии цветущею. Казалось, ни в чем нет недостатку; милый человек в глазах, в рассуждении том, что этот союз любви будет до смерти неразрывный, а при том природные чести, богатство, от всех людей почтение: всякой ищет милости, рекомендуется под мою протекцию; подумайте, будучи девке в пятнадцать лет так обрадованной! Я не иное что воображала, как вся сфера небесная для меня переменилась» (с. 5—6). Но с неожиданной смертью императора, по словам княгини Долгорукой, вся ее «обманчивая надежда кончилась». «Со мною, — писала она, — так случилось, как с сыном царя Давида Нафаном: лизнул медку, и пришло было умереть. Так и со мною случилось: за двадцать шесть дней благополучных, или сказать радостных, сорок лет по сей день стражду; за каждый день по два года придет без малого» (с. 7—8). 

Приказом царицы Анны Иоанновны Долгоруких сначала разослали по дальним деревням. Однако в пути их догнал новый приказ — князя Алексея с женой, сыном Иваном, дочерью — «порушенной невестой» Петра II, младшими сыновьями и дочерями и невесткой Натальей Борисовной сослать в отдаленное глухое место Сибири — тот самый Березов, куда незадолго перед этим Долгорукие заслали вместе с семьей свергнутого ими Меншикова. Им разрешено было взять с собой лишь по одному человеку из слуг на каждого и ограниченное число повозок. Постоянно ссорившиеся между собой Долгорукие, особенно женская часть семьи, не скрывали своей враждебности к шестнадцатилетней невестке, а она, хорошо подготовленная к придворной жизни: знающая иностранные языки, хорошо танцующая, любительница веселых праздников и красивых лошадей, — совершенно не представляла себе, куда их везут и что их там ожидает. Долгорукие правдами и неправдами захватили с собой немалое число драгоценностей, а старый князь уже в пути, в Сибири, одолжил известное количество денег (сибиряки знали, сколь «пременны» придворные судьбы, и ссыльному вельможе одалживали охотно). Неопытная Наталья Борисовна не взяла с собой почти ничего. Лишь небольшую сумму ей удалось одолжить у своей воспитательницы: преданная немка — учительница (в семье Шереметевых ее почему-то называли «мадам») сопровождала княгиню в Сибирь и была с княгиней так долго, как ей было разрешено, а при расставании отдала все свои деньги. 

В трудных условиях начал проявляться благородный характер Натальи Борисовны. Среди вздорной и постоянно ссорившейся семьи Долгоруких она резко выделялась самопожертвованием и стойкостью. Княгиня Долгорукая пишет: «Мне как ни было тяжело, однако принуждена дух свой стеснять и скрывать свою горесть для мужа милого; ему и так тяжело, что сам страждет, при том же и меня видит, что его ради погибаю. Я в радости их не участница была, а в горести им товарищ, да еще всем меньшая, надобно всякому угодить. Я надеялась на свой нрав, что я всякому услужу» (с. 23). 

Путешествие по Сибири было долгим и очень трудным. До Касимова ехали сухим путем. Дальше надо было пересаживаться на барку и плыть по реке. Здесь же Наталье Борисовне пришлось расстаться со своей воспитательницей-немкой, о которой она пишет с большой теплотой и благодарностью: «Моя воспитательница, которой я от матери своей препоручена была, не хотела меня оставить, со мною в деревню поехала; думала она, что там злое время проживем; однако не так сделалось, как мы думали, принуждена меня покинуть. Она — человек чужестранный, не могла эти суровости понести; однако, сколько можно ей было, эти дни старалась, ходила на то бесчастное судно, на котором нас повезут; все там прибирала, стены обивала, чтобы сырость сквозь не прошла, чтоб я не простудилась; павильон поставила, чуланчик загородила, где нам иметь свое пребывание, и все то оплакивала» (с. 33). Те тяготы пути, что были не под силу искренне любившему Наталью Борисовну «чужестранному человеку», оказались по плечу воспитанной в холе «княгинюшке», которой недавно исполнилось шестнадцать лет. 

В характере Натальи Долгорукой старина и новизна переплетались органично. Она принадлежала своему времени по привычкам и языку. В ее воспоминания попадают такие выражения, как «я ни с кем не буду корреспонденции иметь» (правда, тут же она прибавляет: «или переписки»), «для компании, подле меня сидит», «чтоб не смеяться, видя такую смешную позитуру» (курсив везде мой. — Ю. Л.). Она не забывает своего высокого положения и в Сибири: жалуется на то, что «ниже рабы своей не имела», а в ссылке, увидев офицера, думавшего «о себе, что он очень великий человек», которому «подло с нами и говорить», она не может удержаться, чтобы не заметить: «из крестьян, да заслужил чин капитанский». 

В таких людях XVIII века, как Аврамов или Н. Опочинин, столкновение старины и новизны оборачивалось утратой внутреннего единства. В Наталье Борисовне Долгорукой это же столкновение порождало исключительную цельность характера. Особенно это отражалось в ее отношении к религии. Ее муж, как и вся среда, в которой она находилась до ссылки, не принадлежали к вольнодумцам, но здесь религия была привычкой и традицией, сливалась с бытом, гораздо больше напоминала систему традиционных жестов, чем духовные поиски. В этом кругу Наталья Борисовна выделяется искренностью и глубиной религиозного чувства. Здесь характер, чувства и мысли «жены бывшего фаворита» сливаются с народно-религиозными представлениями, столь далекими от «боярского» сознания. В начале своих «Записок» Наталья Борисовна Долгорукая пишет: «Не всегда бывают счастливы благороднорожденные; по большей части находятся в свете из знатных домов происходящие бедственны, а от подлости рожденные происходят в великие люди, знатные чины и богатства получают. На то есть определение Божие. Когда и я на свет родилась, надеюсь, что все приятели отца моего и знающие дом наш блажили день рождения моего, видя радующихся родителей моих и благодарящих Бога о рождении дочери. Отец мой и мать надежду имели, что я им буду утеха при старости. Казалось бы и так, по пределам света сего ни в чем бы недостатку не было ... но Божий суд совсем не сходен с человеческим определением. Он по своей власти иную мне жизнь назначил, об которой никогда и никто вздумать не мог и ни я сама» (с. 2—3). 

Так рассуждала перенесшая все жизненные невзгоды женщина, которая, по собственным ее словам, от природы «очень имела склонность к веселию». 

Жизнь умудрила, но не сломила княгиню Долгорукую. В сильных характерах несчастье лишь увеличивает потребность в идеале. Глубокое религиозное чувство стало органической основой жизни и бытового поведения. Потеря всех материальных ценностей жизни породила напряженную вспышку духовности. 

Княгиня Долгорукая проявляет столько любви, кротости и подлинного героизма по отношению к своему злополучному мужу, которого она называет «мой товарищ», «мой сострадалец». Она даже, одновременно с этими воспоминаниями, пишет его житие, превращая своего грешного и беспечного мужа в святого мученика. В следующем разделе настоящей главы читатель увидит, как создательница других мемуаров стилизует себя самое в святую, а мужа своего — в слабого душой грешника. Кроткая, любящая Долгорукая видит в своем муже святого, а говоря о себе, подчеркивает черты человеческой слабости. 

А слабости у Ивана Алексеевича, как мы видели, имелись, сохранились они и после всего пережитого. Он был доверчив и беспечен. Сосланный почти на край света — Березов был расположен в нездоровой, сырой местности, а острог, в котором заключены арестанты, окружен со всех сторон водой, — он быстро завязал новые знакомства. Пользуясь попечительством местного воеводы, который был по-сибирски хлебосольным и помирал от скуки в этом забытом Богом краю, князь Иван начал приглашать к себе гостей и сам из острога ездить в гости. Покровительствовал Долгоруким и специально присланный из Тобольска с командой майор сибирского гарнизона Петров. Все тяготы падали на Наталью Борисовну. С двумя сыновьями (младший родился очень болезненным) она прожила все эти годы, летом и зимой, в сарае, где вместо пола была утоптанная земля, а тепло давали две наскоро поставленные печки. Иван Алексеевич в это время не отказывал себе в тех удовольствиях, которые мог представить ссыльному Березов. Он пил и кутил со знакомыми и незнакомыми, и выпив, позволял себе с детской доверчивостью болтать лишнее. Затрагивал в хмельных разговорах он и императрицу. Конечно, нашлись люди, которые донесли на Долгоруких. В Березов был прислан капитан Сибирского полка Ушаков — родственник страшного Ушакова, начальника Тайной канцелярии, — ловкий и, видимо, опытный следователь, решивший сделать себе на чужой крови карьеру. Он прибыл в город инкогнито, легко вошел в доверие Ивана Долгорукого, пил с ним, подталкивая его на опасную болтовню, а когда для следствия был собран достаточный материал, уехал. Беспечный князь Иван проводил его как искреннего друга. Между тем над ним неожиданно грянул гром: из Тобольска прибыл приказ — отделить князя Ивана от семьи и держать строго. Его заключили в сырую земляную тюрьму. Наталья Борисовна была в отчаянии: «Отняли у меня жизнь мою, безпримернаго моего милостиваго отца и мужа, с кем я хотела свой век окончить, и в тюрьме была ему товарищ; эта черная изба, в которой я с ним жила, казалась мне веселее царских палат» (с. 15). Заживо закопанного в похожую на могилу землянку князя Ивана морили голодом — кормили только, чтоб не помер. Наталья Борисовна слезами и мольбами умилостивила часовых, и те, сами рискуя (доносчики были рядом), разрешали ей ночью подносить еду к окну землянки. 

Ушаков и поручик Василий Суворов — отец генералиссимуса Суворова — проводили в Тобольске следствие, в ходе которого князь Иван подвергался жестоким пыткам. В тюрьме он содержался в ручных и ножных кандалах, прикованный к стене. Он пал духом и рассказал даже то, о чем его не допрашивали, — об изготовлении поддельного завещания Петра II и о своей фальшивой подписи под этим документом. Это не только решило участь князя Ивана, но и вовлекло в дело весь клан Долгоруких. Их начали арестовывать в разных концах государства и свозить в Шлиссельбургскую крепость, куда был отправлен и князь Иван Долгорукий. Здесь пошли новые допросы и пытки. Дело завершилось огромным числом казней. Нещадно наказаны были не только Долгорукие, но и общавшиеся с ними в Березове чиновники, офицеры и солдаты. Биты кнутами с урыванием ноздрей были священники, не донесшие о том, что узнали на исповеди. 

Страшнее всех поплатился князь Иван Алексеевич: в Нижнем Новгороде, на Болоте, где совершалась казнь, его четвертовали (по другой версии он был колесован). Мучения он перенес с чрезвычайной твердостью, вслух молясь Господу. Легкомысленный щеголь, франт, жадный до развлечений фаворит — все это с него слетело. Он вдруг обернулся русским боярином под топором Ивана Грозного. В русском дворянстве XVIII века сохранилось древнее представление о том, что казнь за убеждения, участие в борьбе за власть и защиту чести не позорит. Более того, она превращала того, кто вчера был интриганом и честолюбцем, в мученика. Этот взгляд тонко отобразил Пушкин, вложив в уста отца Гринева сожаление о том, что сын его заслужил не честную казнь, а бесчестное прощение: «Государыня избавляет его от казни! От этого разве мне легче? Не казнь страшна: пращур мой умер на лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею своей совести*; отец мой пострадал вместе с Волынским и Хрущевым». И когда княгиня Наталья Борисовна Долгорукая, задним числом пересматривая свою жизнь, описывала в одном из вариантов воспоминаний своего ветреного мужа как мученика и страстотерпца, она не только отдавала долг любви. Видимо, ее глазам открылось что-то такое, что действительно в нем было, но проявилось только в момент казни. 

Наталье Борисовне никто даже не удосужился сообщить о гибели ее мужа, и она продолжала еще ждать и надеяться, когда разрубленные куски тела ее мужа были уже зарыты в Новгороде на Болоте. На свое прошение, в котором она умоляла соединить ее с мужем, какова бы ни была его судьба, ответа не последовало. Только после смерти Анны Иоанновны ей было разрешено вернуться из Березова. Княгиня Долгорукая посвятила себя воспитанию сыновей (младший, болезненный, умер молодым), а когда старший подрос, она постриглась в монахини под именем Нектарии. Воспоминания, написанные ею для старшего сына и своей невестки, остаются одним из самых проникновенных документов, раскрывающих душу женщины XVIII века. 

Мемуары Анны Евдокимовны Лабзиной (по первому браку — Карамышевой) правильнее было бы назвать «житием, ею самою написанным». Такое название сразу высвечивает определенную традицию, в перспективе которой этот текст следует понимать. Читатель, конечно, вспомнил «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное». В еще большей мере в памяти возникает образ боярыни Морозовой. Реальная же судьба мемуаристки, хотя и перенесшей ссылку за свои убеждения, даже приблизительно не напоминала судеб мучеников «старинного правоверия»85. Однако в подобных случаях самооценка, то, каким человек видит мир, не менее существенна, чем «объективная» оценка постороннего наблюдателя. Лабзина видела свою жизнь как длинное, мучительное испытание, «тесный путь» нравственного восхождения сквозь мир греховных искушений к святости. Развратный муж, проводящий жизнь в греховных мерзостях, не лишенный природной доброты, но слабый и утопающий в бездне плотских наслаждений, — таков один сюжетный центр ее рассказа. Другой — она сама, твердо шествующая по пути добродетели сквозь душевные страдания и физические муки. И если муж — воплощенный искуситель, то на другом полюсе неизменно находится Учитель, руководящий ею, подчиняющий себе ее дурную волю лаской и нравоучением. 

В таком сюжете нетрудно увидеть стереотипы традиции, которая простиралась от житийной литературы до книг Джона Беньяна, английского мистика XVII века, чьи произведения пользовались в России большой популярностью. (Под именем Иоанна Бюниана они многократно издавались в 80-е годы XVIII века.) 

Воспоминания А. Е. Лабзиной невозможно понимать как наивно-«фотографическое» воспроизведение реальности, что зачастую делают их комментаторы. Последние уподобляются судье, который полностью отождествил бы свидетельства одной из тяжущихся сторон с истиной, ссылаясь на то, что точка зрения другой стороны ему неизвестна. Анна Евдокимовна Лабзина написала свое житие — нам предстоит использовать его как материал для анализа историко-психологической реальности. 

Для того чтобы оценить достоверность текста, надо, прежде всего, восстановить ту точку зрения, с которой он написан. А для этого полезно сосредоточить внимание не только на том, что видел автор текста, но и на том, чего он не видел, что оставалось за пределами его зрения, для чего у него не было ни глаз, ни слов. 

Что же не видела и что видела Анна Евдокимовна Лабзина в своем первом муже? 

Во всех подробных мемуарах мы не находим ни одного слова о том, что составляло основу жизни Карамышева. Мемуаристка показывает нам его только в те минуты, когда видит. Появляется ли он после научных исследований на побережье Белого моря, в дверях ли ее дома в Петербурге или в Нерчинске, — он всегда приходит «из ниоткуда» и, уходя сквозь эти же двери, отправляется «в никуда». Мир же Анны Евдокимовны резко разграничен. Это мир праведности — ее кабинет и спальная комната. Из этого мира ведут две двери: одна на Путь Спасения, по которому ее поведет Наставник, другая — на путь греха. Эта пространственная модель для самой муаристки в полном смысле слова отождествляется с бытовой реальностью. Все предметы, события, люди располагаются в этом пространстве, и, в зависимости от места в нем, они получают роли в описываемом мемуаристкой мире. Она как бы ставит перед читателем спектакль своей жизни, властно распределяя между актерами жесты и монологи. Обилие прямой речи бросается в глаза (причем все упоминаемые ею люди говорят одним и те же — ее собственным — языком). Напомним, что между временем записи и изображаемыми событиями прошла четверть века. 

Применим прием, к которому прибегает современная кинематография, чтобы преодолеть театральный монологизм, — резко сдвинем точку зрения и посмотрим, что же оставалось за пределами той театральной сцены, на которой разыгрывает Лабзина свои мемуары. Что же представлял собой ее муж, Александр Матвеевич Карамышев? 

Карамышев — бедный «сибирский дворянин» (само сословное положение этой категории людей было сомнительно, несколько напоминая статус однодворцев), почти без состояния и сирота; он из милости был воспитан в доме состоятельного уральского помещика Е. Я. Яковлева, который, умирая, завещал ему в жены свою малолетнюю дочь. Мать Карамышева на положении подруги-приживалки подолгу гостила в доме Яковлевых. Служебная карьера Карамышева выглядит на фоне обычных путей русских дворян XVIII века достаточно экзотически. Ни армейская, ни тем более гвардейская служба в ней не упоминаются. Карамышева отдают в Екатеринбургский Горный университет, а затем — в гимназию при Московском университете. Университетское образование давало право на офицерский чин, и, получив диплом, молодые дворяне обычно облачались в мундиры. Карамышев пошел по другому пути: он уехал за границу и поступил в Уппсальский университет. Государственные дотации в этих случаях, как правило, бывали невелики. А так как мы не располагаем никакими данными о помощи какого-либо «вельможи-благодетеля», то жизнь за границей лишенного состояния молодого дворянина-студента должна была быть очень нелегкой. Даже более чем через полвека и относительно обеспеченный, хотя и зависевший от скуповатой матери Андрей Кайсаров, обучаясь за границей, вынужден был в Геттингене «питаться тощими немецкими супами», а в Лондоне — хлебом и луком. 

Однако бытовые трудности не отразились на успехах Карамышева. Своим научным руководителем он избрал великого Линнея (уже этот факт говорит о незаурядности подготовки и интересов А. М. Карамышева). Еще более показательно, что и Линней выделил молодого русского студента и стал активно руководить его научными интересами. Под руководством Линнея и химика и металлурга Валлериуса Карамышев прослушал курсы естественных наук и химии и в 1766 году защитил на латинском языке диссертацию «О необходимости развития естественной истории в России». «Эта диссертация... была, по-видимому, задумана самим Линнеем, который еще в 1764 году писал к жившему тогда в Барнауле шведскому пастору и естествоиспытателю Э. Лаксману, что думает заставить Карамышева защищать диссертацию по какому-либо предмету из естественной истории Сибири; Лаксман доставил и много материалов для диссертации Карамышева»86. 

Латинский язык не входил в обычное образование русского дворянина XVIII века. Он был даже своеобразной «лакмусовой бумажкой»: подобно тому как французский язык сделался знаком дворянской образованности и влек за собой представления о светском галломане, латынь являлась как бы обязательным признаком учености, «неприличной» для дворянина, педантизма, которым щеголяли образованные поповичи. Насколько глубоко погрузился в латынь Карамышев, свидетельствует латинское стихотворение в честь наук, написанное им в Упсале. 


Страница 30 из 48:  Назад   1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13   14   15   16   17   18   19   20   21   22   23   24   25   26   27   28   29  [30]  31   32   33   34   35   36   37   38   39   40   41   42   43   44   45   46   47   48   Вперед 

Авторам Читателям Контакты